И снова Испания - Альва Бесси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заключительные разделы книги — это, в сущности, историко-публицистический очерк политической истории последнего периода франкизма вплоть до 1974 года. Семь лет спустя, после участия в создании фильма, Бесси вновь приехал в Испанию. На его глазах нарастает глубокий кризис фашистской диктатуры, ширятся выступления рабочих, студентов, множатся забастовки, обостряется конфронтация церкви и режима, крепнет блок партий, враждебных франкизму, в то время как власти тщетно пытаются подавить недовольство, прибегая то к судебным репрессиям, то к обещаниям либеральных послаблений. Крах салазаровского режима в апреле 1974 года в Португалии стал для Бесси предвестником неизбежных перемен в Испании, что дает ему основание закончить книгу словами веры в социальный прогресс: «Это не конец».
И он не ошибся. История дописала эпилог к книге Бесси. После смерти Франко в ноябре 1975 года убыстрился необратимый процесс распада антинародного режима. Началось упразднение диктаторских порядков и восстановление буржуазно-демократических свобод. Были отменены франкистские «чрезвычайные законы», церковь отделена от государства. В апреле 1977 года была легализована компартия, председателем которой стала вернувшаяся в Испанию Долорес Ибаррури. Были восстановлены дипломатические отношения с Советским Союзом и другими социалистическими странами. Наступил новый исторический период в жизни страны.
…В далекой Калифорнии живет Альва Бесси, наш друг, один из последних ветеранов литературы «красных тридцатых». Хороший писатель, честный и смелый человек. Та любовь к людям, которая помогла ему и его товарищам выстоять под Гандесой осенью 1938 года, вдохновляет Бесси и теперь. Об этом сказал он сам, убедительно и просто: «…Надо, как всегда, любить и помнить людей, быть рядом с ними, рассказывать об их жизни, где бы они ни находились, какого бы цвета ни была их кожа, — только это и должно волновать честного человека»{[11]}.
Б. Гиленсон
I. ПАСПОРТ НЕДЕЙСТВИТЕЛЕН…
1
Хаиме посвящается
Мои тополя из детства,
моя болевая веха!
Быть может, ваш новый ветер,
быть может, былое эхо
берет меня вновь за горло,
сливая исток и устье,
и падают в душу капли
тяжелой и острой грустью.
Такая тоска, что небо
опять холоднее смерти,
и капают слезы в сердце,
как плач колокольной меди…
Эмилио Прадос{[12]}Все началось с разговора в октябре 1964 года. Я был нанят на работу (снова временно) неким монстром из Сан-Франциско, которому его папа разрешил управлять шестью кинотеатрами. Провести международный кинофестиваль он додумался самостоятельно.
Я не зря назвал его «монстром» — за последние три года он сменил шесть рекламных агентов, я был седьмым, а прославить его могли разве что его семидюймовые усы, наподобие тех, что украшали в былые времена физиономии английских военных летчиков (сам он летчиком, разумеется, никогда не был).
Не знаю, почему этот маскарад (который ничего не маскировал) приводил меня в ярость вместо того, чтобы забавлять. Сорок лет тому назад я нисколько не сердился на профессора Спайерса из Колумбийского университета за его мушкетерские усы и бородку. Более того, я испытывал глубочайшее сочувствие к его личной трагедии: он явно хотел быть французом, и все его жесты, мимика, даже когда он говорил по-английски, были истинно галльскими.
Рекламному агенту не положено иметь мнение о продукции, которую он рекламирует. Если же таковое есть, то, будь любезен, держи его при себе, вместо того чтобы обходить кинокритиков и издателей воскресных газет, заявляя: «Вот парочка фотографий из того барахла, которое мы показываем» — или: «Этот фильм пойдет с пятницы. Присылайте кого поплоше, а можете вообще никого не присылать, ничего не потеряете».
Но тут оказалось, что в мое ведение входят не только шесть кинотеатров, но и международный кинофестиваль (причем никакой дополнительной оплаты, одни лишь дополнительные часы), и я почувствовал, что лопаюсь от ярости.
Среди заявок я заметил фильм из франкистской Испании, который должен был представлять его режиссер. Я заранее приготовился возненавидеть этого человека. Приготовился возненавидеть его потому, что не умел перестраиваться: двадцать шесть лет тому назад я сражался в пехотных частях против режима, который теперь, как можно было предположить, представляли режиссер и его фильм.
Мы встретились с ним в отеле «Джек Тар» за два дня до открытия фестиваля. Это был молодой человек, тридцати ему еще не исполнилось, невысокого роста, с густыми усами и томными глазами, я уж не говорю о ямочках на щеках. Обаятельнейший тип, и это, разумеется, еще усилило мою подозрительность. Если вы официально представляете режим, вызывающий отвращение у всех людей на земле, кроме властей предержащих «свободного мира», вам ничего не остается, как источать обаяние.
Так как по-английски он знал не больше двух слов, а по-французски говорил хоть и более бегло, чем я, но менее вразумительно, я попытался вспомнить тот полуграмотный испанский, которого нахватался во время боевых операций на линии фронта в 1938 году. Он состоял главным образом из таких сугубо практических фраз, как: «я ранен», «очень больно», «левая нога», «где здесь уборная?», «сколько стоит?», «я хочу есть», «пошел к черту» и т. д.
Молодой человек, представивший на конкурс свой первый фильм, как истинный джентльмен и одновременно испанский фашист: не пользуйся он расположением фашистских властей, ему бы из Испании не вырваться — в этом я был твердо убежден, вежливо осведомился, где я выучил его родной язык.
— Я его вовсе и не учил. И вряд ли вам понравится, когда вы узнаете, при каких обстоятельствах я выучил то немногое, что знаю. — Резко, даже зло: — Я выучил его в Испании!
— Когда же это было?
С явной враждебностью: — В 1938!
Пауза.
— В 1938? — Снова пауза. Наконец, оторвав глаза от тщательно изучаемого паркета в номере гостиницы:
— Линкольновский батальон?
Да, конечно, все это началось именно тогда, в 1938 году. Июньской ночью мы сидели в зарослях орешника, я и двадцатичетырехлетний парень. Мне было тогда тридцать четыре, я был его адъютантом, он командовал ротой. Аарон Лопоф.
Светила луна, и мы толковали о всяких мелочах, о том, например, что наш комбат Милтон Вулф требует назначить адъютантом Аарона испанца, а он предпочитает меня. Думали-гадали, где бы достать настоящий табак вместо листьев орешника, ругали харч, который стал хуже некуда после весеннего наступления Франко, рассекшего Испанию надвое.
Потом вдруг Аарон сказал:
— Ты сделал серьезный шаг, старина, вступив в Интернациональную бригаду.
Тогда я воспринял его слова однозначно: он хотел сказать, что у меня мало шансов выбраться из Испании живым. Мы знали, что война проиграна, знали уже тогда. Мы поняли это после апрельского отступления; Франко вышел к Средиземному морю в Тортосе, Испания была рассечена надвое. Мы поняли это, видя, как поредели наши ряды, принимая молоденьких испанских новобранцев, многие из которых еще ни разу в жизни не брились.
Но Аарон предсказал тогда не мою, а свою собственную судьбу: августовской ночью, когда мы форсировали Эбро во время последнего, самого мощного наступления, предпринятого Республикой, пуля пробила ему голову. Мы были брошены в ночную атаку с высоты 666 в Сьерра-Пандольс близ Гандесы.
Аарона эвакуировали и сначала поместили в госпиталь под Барселоной — кажется, в Матаро. Но ранение было тяжелое, был поврежден глаз, а в госпитале не было специального оборудования, да к тому же у Аарона начался инфекционный менингит, и они решили переправить его во Францию. По дороге он умер. Более двадцати пяти лет я хранил клочок бумаги, на котором было написано: «Аарон. Городское клабище. Санта-Колома-де-лас-Планес (провинция Жерона)». Не помню, от кого и когда я получил эти сведения.
Конечно, в ту ночь в зарослях орешника Аарон хотел сказать совсем другое, но я понял это лишь спустя двенадцать лет, когда сидел в техасской федеральной тюрьме.
Кто знает, может быть, все началось в 1937 году, когда «Бруклин санди игл» послала меня интервьюировать Андре Мальро? Он выступал перед американцами в форме испанского военного летчика-республиканца, и деньги богатых и бедных рекой полились на медицинскую помощь Испании. Мальро совершенно покорил меня, и не только тем, что явился посланцем Испании, и даже не своей книгой «Условия человеческого существования», но поразительной способностью одновременно говорить и выдыхать через обе ноздри — никогда не видел ничего подобного.
Может, это началось, когда сбылась моя давняя мечта, родившаяся еще в 1909 году во время первых полетов над Манхэттеном Уилбера Райта (встреча с Мальро еще укрепила ее), и я стал учиться летать под руководством молодого человека, который только что вернулся из Испании. (Нет, вспомнил, это было еще до Мальро.)