Ночное солнце - Александр Кулешов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дело в том, — решилась наконец Рута, — дело в том, что я тебя…
Но она не закончила. На кухне пронзительно и требовательно засвистел чайник. Он свистел и шипел на все лады, прямо-таки человеческим голосом, словно кому-то возмущенно выговаривал.
Чайковский привычно вскочил и побежал на кухню.
— Вот скандалист, — укоризненно говорил он чайнику, продолжавшему недовольно ворчать, надув блестящие алюминиевые щеки.
Чайковский налил кипяток в разномастные стаканы, бросил туда щепотки чая и по куску сахара, потом, подняв двумя пальцами второй, вопросительно посмотрел на Руту.
— Бросай, бросай, — проворчала она, — можешь и третий. Если не жалко, конечно.
— Мне для тебя ничего не жалко, — сосредоточенно следя, как сахар растворяется в кипятке, сказал Чайковский.
— Да врешь ты! — с откровенной тоской отметила Рута. — Жалко…
— Чего? — удивился Чайковский, закончив наконец свои чайные операции и выпрямляясь. — Что я для тебя жалею? Что, Рута?
— Внимания, нежности, ласки, — перечисляла она ровным голосом. — Любви, раз уж на то пошло, — закончила она тихо.
— Ты за этим пришла? — спросил он сухо.
Она молча кивнула головой.
— Яне могу дать того, чего у меня нет, Рута. Пей чай.
— С чем?
— Вот видишь, у меня и к чаю ничего нет…
— А любви?
— Любовь есть, Рута, но не такая, какой ты ждешь.
— Ты знаешь, какой я жду?
— По-твоему, бывает несколько любовей?
— Для меня только одна.
— И для меня одна.
— Но она не для меня?
Они словно перебрасывали мячи фраз через невидимую сетку: «Стук-стук, стук-стук».
Но ведь кто-то, в конце концов, промахивается и проигрывает…
Они долго молчали, пили пустой чай.
Вдруг Рута поднялась, сказала устало:
— Я пойду.
— Подожди, — остановил он ее.
— Что ждать? Ждать нечего, — констатировала она печально.
— Ты пришла поговорить. Так давай поговорим. Я не люблю, когда какие-нибудь вопросы остаются в подвешенном состоянии.
— Вопросы! — с горечью повторила она. — Вопросы! Может быть, протокольчик будем вести? На повестке дня: любовь одной малолетней дуры к твердокаменному товарищу Чайковскому. Слушали: заявление упомянутой дуры. Постановили: гнать ее вон. И все. Закрой окно-то хоть. Замерзнем!
— Не паясничай! — сказал он с раздражением. — Вы обе мне дороги, я вас по-своему люблю, мне было бы тоскливо без вас. Я привык к вам, и начни вы завтра проводить время с кем-нибудь другим, наверняка огорчился бы, а может быть, и ревновал. Все это так. Но жениться на вас, на одной из вас, я не собираюсь. Как и вообще жениться.
— Никто тебя в загс не тянет, — Рута пожала плечами.
Терпение Чайковского, видимо, истощилось. Синие глаза потемнели. Губы плотно сжались. Подчеркнуто вежливо, но холодно он продолжал:
— Заранее прошу извинения, если я тебя неправильно понял. И прошу правильно понять меня. Я, наверное, выгляжу старомодно со своими разговорами о женитьбе. Но просто спать с вами я тоже не собираюсь. Ни с тобой, ни с Зоей. Кстати, почему ты не можешь относиться ко мне, как она? Просто по-дружески?
— Как она? По-дружески? Ох, не могу, держите меня! — Рута залилась смехом.
Она смеялась так долго, что у нее даже слезы выступили на глазах. Она вытерла глаза маленьким смятым платочком, который достала из рукава, и посмотрела на Чайковского с жалостью:
— Да, Илья, ты действительно не на земле живешь. Ты пребываешь в подвешенном состоянии, на парашюте, где-нибудь в ста километрах в облаках. Не понимаю, как ты можешь быть хорошим офицером, если не видишь дальше своего носа? Ох, не могу!
Некоторое время он внимательно смотрел на нее. Потом тихо спросил:
— Она тоже?
— Она тоже, она тоже! — весело подтвердила Рута. — Представь, она тоже! Такая вот необычная ситуация. Обычно два парня и одна девка маются. А тут наоборот. Скажи, не смех? Рассказать кому — не поверят.
— Да, трудно поверить, — задумчиво проговорил Чайковский.
— Уж поверь. Или хочешь, мы тебе коллективное заявление напишем? Приложишь к тому протоколу. Хочешь?
— Слушай, Рута, — он встал, — я тебя уже просил перестать паясничать. Я понимаю твое настроение, но это не причина, чтоб ты глупо вела себя.
— Как же я должна себя вести, если я и есть глупая! — Она тоже вскочила. — Разве, будь я умной, я бы пришла к тебе так вот по-бабски унижаться, любовь выпрашивать? Скажи, пришла бы? — Теперь она смотрела ему прямо в глаза и не скрывала слез. Крупные, частые, они торопливо сбегали по всегда румяным, а сейчас побледневшим щекам. — Ну что смотришь? Гордиться-то нечем. Ни мне. Ни тебе, между прочим. — Она снова вытерла глаза и сказала другим, решительным тоном: — Пошла. Считай, Илья, не было этого разговора. Приснилось тебе. Хорошо? Пожалуйста. Если ты порядочный человек, забудь, что я была у тебя. Да, дура. Виновата, больше не буду. Пусть все по-старому останется. Хорошо? Обещай хоть это, Илья.
— Обещаю, — сказал он глухо.
— Спасибо и на том. До свидания, Илья, до завтра. — И она осторожно прикрыла за собой дверь.
Вот такой странный разговор произошел однажды вечером в спартански обставленной, холодной комнате лейтенанта Чайковского, где, казалось, лишь щекастый чайник упорно оставался горячим.
Все шло по-прежнему. Лейтенант Чайковский ежедневно без будильника просыпался в пять часов. Выбегал во двор, зимой и летом голый по пояс. Долго делал зарядку, прыгал, подтягивался на самодельной перекладине, сооруженной мальчишками, заложив ноги под спинку скамейки, качал брюшной пресс, отжимался… Затем, вернувшись в дом, лез под душ, сначала горячий, потом холодный и снова горячий. Готовил себе нехитрый завтрак, тщательно наводил блеск на сапоги. («Все экономишь, — шутила Рута, — зачем на зеркало раскошеливаться, когда можно бриться, глядясь в сапоги?»)
В шесть часов он считал нужным являться в роту. Присутствовал при подъеме, при утреннем туалете, отправлял взвод на завтрак, а сам шел проверять оружие, снаряжение, заправку коек, чистоту тумбочек. Потом вел взвод на занятия.
Лейтенанта Чайковского солдаты слегка побаивались, но уважали. Он был очень требовательный командир, суховатый и официальный в обращении. Солдаты не знали, что молодой лейтенант сдерживал себя, старался не смеяться, не острить. Он считал, что это может показаться проявлением слабости, панибратства. Вообще несолидности.
Но солдаты знали другое: никто так не воюет со старшинами и начскладами за вещевое довольствие для них, с поварами — за добрый харч, как лейтенант.
Не раз бывало, что, сухо и коротко поблагодарив солдата за службу, он уходил в ротную канцелярию и писал сердечное теплое письмо его родителям. Он строго взыскивал с солдата за неумение поставить палатку, за последнее место в лыжном кроссе, а потом до хрипоты ругался, с кем положено, за то, что палатку его взводу подсунули неисправную или дали некомплектные лыжи.
И уж, конечно, как бы ни был виноват перед вышестоящим начальством его гвардеец, брал вину на себя.
Было у него еще одно качество — он все делал лучше, чем его подчиненные. Он первым проходил сложнейшую полосу препятствий или лыжную дистанцию, лучше всех стрелял и метал ножи, красивее всех работал на гимнастических снарядах. Великолепно владел парашютом. Шел на мастера по борьбе самбо. Казалось, он все знал, все умел. Однажды кто-то из солдат, неловко прыгнув, вывихнул руку в плече. И тогда командир взвода уверенно и ловко, словно всю жизнь только этим и занимался, вправил поврежденную руку. А объяснение тому было простое: занимаясь самбо, он с товарищами по секции заодно прошел и курс оказания первой помощи.
— Всем ты хорош, Чайковский, — говорил ему командир роты, — прямо хоть на выставку тебя — образцовый офицер. Теплоты бы тебе побольше, сердечности. Почему ты всегда такой официальный, для тебя улыбку подарить людям труднее, чем с ротным имуществом расстаться, а уж я-то знаю, как ты его бережешь. Хоть солдат не девушка, обними иной раз за плечи, не стесняйся! Не упадет твой авторитет.
Лейтенант молча кивал и… вел себя как раньше.
Да, не один пройдет еще год, пока постигнет Чайковский науку человековедения… Сменятся под его началом роты, батальоны, полки, и, став генералом, будет он разговаривать с солдатами куда проще и сердечнее, чем тогда, когда был командиром взвода, когда не тысячами людей командовал, а двумя десятками.
Придет все это.
Но и потом, и теперь он неизменно чувствовал высокую ответственность за этих людей, их службу, их жизнь и здоровье.
По-прежнему занимались своим делом Зоя и Рута. Рута ничего не сказала подруге о своем разговоре с Ильей. Оба ни словом не упоминали о той беседе, словно и не было ее.
Но ведь была.
И хоть казалось, ничего внешне не изменилось в их отношениях, но так лишь казалось. Чайковский особенно тщательно следил теперь за своими словами и поступками. Он старался быть одинаковым в своем отношении к обеим девушкам, старался не говорить ничего, что могло быть не так истолковано, неверно понято. С другой стороны, он по множеству мелочей, на которые раньше не обращал внимания, мог судить о чувствах, которые Зоя и Рута испытывали к нему, замечал их взгляды, в которых дотоле не видел ничего необычного, а сейчас читал тоску, ревность, скрытую боль. Схватывал тайный смысл ничего вроде бы не значащих фраз.