Тихий Дол - Валерий Болтышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наматывая на руку что-то белое, старик Селиванов присел рядом, стараясь по-доброму заглянуть в лицо.
– В общем, парень, вот чего… У вас с им разницы – час. Как с Москвой, понимаешь. Ты давай вот чего – ты давай, чтоб без шуму, оставь ему все, а? Тут ведь через час чего будет, ежели чего – жуть ведь. Ты оставь. А я тебя спрячу. А хошь – свяжу? Ежели чего, тяжело ежели. А после – ей-богу, все дам, и одежку дам, и документы, ей-богу. Только с рук его сбудем – и сразу дам. А? Только б он тебя не увидал, а то ведь – сам понимаешь… Давай все ж таки свяжу. Вон и Васька уж… Слышь, парень? Связать, а?..
Какою бы ни была тьма, будет свет. Какою бы ни была ночь, наступает утро. Это, вероятно, хорошо – быть венцом природы и выдумать лампочку, и ковырять ею в ночи. Но чтобы жить, надо верить, а чтобы верить, нужен свет настоящий. Потому что именно утро, сбываясь всегда, научило ждать лучшего.
И вот прозревают слепцы, и говорят немые, и восстает над миром великий и вечный обман. Как славно, что приторочен где-то в груди лоскуток, умеющий саднить от такой ерундовой малости, как капля воды на травяном листке или пылинка, влетевшая в солнечный луч…
Надежда? Какая? Зачем?
Кто это копался в безъязыких душах?
Кому понадобилось смущать незатейливых?
Чей, чей этот утренний зов в никуда?
"Эх, мать твою!.." – подумал Юлий Петрович.
В накинутом пиджаке со стаканом чая в железнодорожном подстаканнике он стоял, облокотившись на перила, и обиженно глядел вдаль. Солнце еще только собиралось взойти. Лес на косогоре казался черным, а над Долинкой, путаясь в камышах, полз туман, но облачко, маленькое и глупое, облачко-дитеныш, расположившееся на месте будущей зари, уже таяло, застигнутое, и пробовало отлететь. Набегал ветерок. Было свежо. На перилах лежала роса. Босой Степка в фуфайке на голое тело, привалившись к сараю, выплетал на флейте что-то тонкое и грустное.
"Эх, мать!.." – думал Щеглов.
Он прихлебывал студеный воздух пополам с чаем и, предугадывая каждый флейтовый всхлип, понимал, что нету ничего, нету сейчас и не будет потом – ни росяной травы, ни воды из медного ковшика, ни огромного чужого рассвета,– а было и будет лишь то, что понатрясла тут дура-ночь. Он не мог понять только, отчего, всей душой этого не желая, он так нетерпеливо ждет омского поезда, который увезет его отсюда к цементным снам.
Он еще не знал, на какой высоте окажется железная эта дорога, и что через несколько минут, неумело крякнув и расколов два полешка, он зашагает по мокрому клеверу влед за стариком, и поезд действительно притормозит, и он успеет влезть, а на следующей станции прямо в купе ему принесут портфель с бритвой, и он побреется, и дальше не произойдет ничего, о чем хотелось бы рассказать, но долго-долго, а может быть, всегда он будет вспоминать, как, оглянувшись на прощанье уже, увидел мокрого по колено старика, белый домик, потонувший в зарослях шиповника, а над ним – свежий край зари. Иногда так будет сниться. Иногда будет ныть, словно что-то потерял, потому что и вправду потерял. Но сам того не зная, он будет любить эту потерю, как любят то, что не суждено.
И не суждено ему было увидеть, как Степка, держа глазами две крошечные фигурки на клеверном лугу, лягнул пяткой в стену, и в чердачное окошко выглянул Васька, а за ним еще одна физиономия со Степкиной майкой во рту, которую Васька, оглядевшись, выдернул.
– Видали – дрова тут рубил? Толстый такой,– идиотски улыбаясь, сказала физиономия.– Это я.
Глава третья
Школа была расположена километрах в полутора от станции.
В свое время – еще до войны,– решив выстроить первую на округу восьмилетку, тиходольцы празднично и придирчиво выбирали, где ей следует быть, и хотя место оказалось малость на отшибе, выбрали его удивительно хорошо: на берегу реки, фасадом на Катькин луг. Строили школу сами, на собственные деньги и богато – в особенности по тем временам. Достаточно сказать, что на крыше была даже башенка-обсерватория, которую проезжающие на потеху тиходольцам принимали за церковь. Но это было черт те когда.
Те, кого угораздило стать пассажирами заблудившихся поездов и проезжать прошлым летом мимо развалин Тиходольского разъезда, башенки уже не видели. Не было башенки. Зато на холме у самых путей сидел человек в тельняшке.
Кроме тельняшки, на нем были спортивные штаны. Смуглый и бородатый, он смотрел на проходящий поезд и вольготно шевелил босыми пальцами. Неподалеку стояли лыжные ботинки, а некоторые успевали заметить и железнодорожный китель и, в отличие от тех, кто принимал его за морской бушлат, считали человека железнодорожником. Естественно, никто не знал, что в кармане кителя лежит справка об освобождении на имя Демидюка Афанасия Кузьмича, вора-рецидивиста семидесяти четырех лет. Вопреки документу Демидюк выглядел моложе и не был похож на рецидивиста. Еще меньше он походил на инженера отдела снабжения. Однако бородатый человек, сидящий среди васильков и ромашек, был не кто иной, как Юлий Петрович Щеглов. Старик Селиванов издалека грозил ему кулаком.
Старик вообще оказался порядочной скотиной. Без шума сплавив Щеглова-бис, он выдал Юлию Петровичу тельняшку, штаны и китель, затем, ухмыляясь, протянул уголовную справку – "Не хошь – не бери, ходи яловый" – и на этом издевательски потерял к нему всякий интерес. За ботинки пришлось полоть морковь. Ботинки жали, но Юлий Петрович уже понял, что спорить бесполезно. Он отработал еще чай с пряником, а на прощанье в качестве приза получил лопату – лопат у старика действительно было невпроворот – и с лопатой на плече под громкие корейские выкрики покинул станцию. Селиванов раздумывал, что бы такое слупить за ужин. Но Юлий Петрович к ужину не пришел.
Тупой после ночного происшествия, он долго ходил среди жутковатых домов и ворот, распахнутых в заросли, и дважды перебредал речку, аккуратно расшнуровывая ботинки на берегу и зашнуровывая – на другом, пока не вышел на школьный двор, который принял сперва за кладбище из-за акаций, бывших прежде живой изгородью. Затем он увидел большое бревенчатое здание с длинным рядом выбитых окон, обошел вокруг него – двор сплошь был покрыт низкорослой футбольной травой, а под окнами валялись глиняные черепки с остатками фикусов и другого растительного – и, потыкав зачем-то лопатой в крыльцо, вошел.
Тиходольцы напоследок здорово изнахратили родимую школу. Можно было, конечно, выбрать дом и поцелей. Но Щеглов не имел тогда такой задачи – найти дом. Он слишком хорошо помнил, как дубликат колол дрова, и это надо было пересидеть. Кроме того, школа – а он понял, что это школа,– она как бы ничья, и потому похожа на гостиницу, а разгромленная – гарантировала отсутствие соседей.
Осторожно ступая кривыми ботинками по битому стеклу, Юлий Петрович искал укромный уголок, где можно сесть. Ровный слой пыли, золотистый сумрак, какой бывает в больших деревянных домах, и зеленовато-белые пятна плесени на потолке и стенах убеждали в том, что такие местечки должны здесь быть обязательно. Однако в первой же комнате, куда он заглянул, Щеглов нашел молоток – совершенно хороший молоток, немножко ржавый, но вполне пригодный и даром. Юлий Петрович сунул молоток в карман. Это навело на мысль обследовать комнату повнимательней, и еще бескорыстно почти размышляя об этом, он увидел десятка полтора спичек прямо под ногами.
Дальше пошло, как грибы. Кусок линзы в обломках обсерватории Щеглов обнаружил день на второй или третий, а придумал пиратским способом навязывать его на глаз еще поздней, но полуслепые случайные поиски первого дня имели значение скорее идеологическое, чем хозяйственное: Юлий Петрович почувствовал интерес к жизни. Уже в первой комнате, кроме молотка, спичек и – немного погодя – веревки метра в три, он обнаружил стакан и крышку от чайника, а в соседнем классе и сам чайник. Этот класс, должно быть, специализировался по химии, потому что в стенном шкафу оказалось множество всякого рода пакетиков, пузырьков, трубочек, частью побитых, частью целых. К сожалению, не на всех имелись обозначения, а кое-какие Юлий Петрович просто не помнил, но, чтобы не ошибиться, забрал все. Здесь же отыскалась свеча, два свечных огарка, два карандаша и катушка зеленых ниток номер пятьдесят. Помимо стенного, в классе был еще фанерный шкаф, насквозь проткнутый пожарным ломом, и хотя в нем сохранилась только стопка исписанных тетрадей, зато в следующем кабинете, в таком же шкафу, лежащем лицом вниз с прижатыми дверцами, Щеглов обнаружил двадцать четыре замечательные желтые коробочки, двадцать четыре детских набора "Мойдодыр" из зубного порошка, щетки, брусочка мыла и флакона слабенького цветочного одеколона. Вот это обстоятельство и стало решающим в вопросе с жильем: он уже не мог носить всю добычу с собой и, не без досады оставив сбор, начал поиск жилплощади.
Собственно говоря, если не считать чердак, который отпал сразу из-за сломанной лестницы, подходящих помещений нашлось три: крайняя комнатка без окон в левом крыле, спортзал и не то учительская, не то директорская – наоборот, в правом. Но левая темнотой и теснотой напоминала электрощитовую, к тому же кто-то здесь пробовал разводить костер и выломил из пола доску. Куда больше понравился просторный спортзал. Окна – на обе стороны – такие большие и для битья привлекательные, по иронии судьбы оказались исправными, за исключением одного. Дыру можно было заткнуть какой-нибудь тряпкой, что и собирался уже сделать Юлий Петрович, когда вдруг заметил – прямо над отверстием, на стыке стены и потолка – зловеще-бурое, с детскую голову размером осиное гнездо. И это было обидно, потому что третья комнатка с нетронутым окном, не то директорская, не то учительская (тоже насчет окна совершенно непонятно) была опять-таки маленькой, а на кожаном диване лежал скелет без головы. Диван был черный, скелет желтый. Он лежал в неприличной позе и сочленялся проволочками, но Щеглов торопливо захлопнул дверь, и только неудача с осиным гнездом вынудила накрыть скелет картой Древнего Востока и отнести в конец двора. По дороге скелет стучался пятками в колени. Дня через два, надоев себе враньем про искусственность пособия, Юлий Петрович похоронил его возле сарая, так и не отыскав череп, отчего чувствовал к этому месту суеверную неприязнь.