Мировая история в легендах и мифах - Карина Кокрэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас Цезарь знал только одно: если он сделает, как предписывает Закон, если разоружит своих солдат перед Священной бороздой и войдет в Город как частное лицо, момент будет упущен. Навсегда.
И что дальше? Почетная отставка. Мемуары. Долги, тяжбы с взаимодавцами. Вилла где-нибудь в Кампанье с купальней, виноградником, собранными в Греции скульптурами и библиотекой, всегда серьезная, ровная и исполнительная, словно молодой ординарец, жена Кальпурния, красивые рабы… Забвение. «Цезарь? Какой Цезарь — тот, который?.. С Никомедом?.. Да нет, другой, вроде. А может, и тот?»
Что еще? В бытность свою эдилом[25] Цезарь вообще-то устраивал очень популярные гладиаторские бои, так что, возможно, вот это ему опять и поручат «от имени Сената и народа Рима». Да, а потом — он невзначай отравится устрицами… И финал: «Гай Юлий Цезарь — бывший консул, устроитель зрелищ…» — на серой плите. А Римом будут править Сенат и «Помпей Великий».
Помпей когда-то был очень хорошим полководцем, но с годами стал осторожным, как рыночный меняла. И Сенат знает, что Помпей никогда не будет делать резких движений и принимать слишком самостоятельных решений. Он предсказуем, не то что Цезарь. Странное дело: несмотря на все козни против него «великого Помпея», несмотря на то, как противно сворачивал тот верхнюю губу, когда смеялся, Цезарь никогда не испытывал к зятю[26] такой острой неприязни, как к Катону. Катон вообще был единственным человеком, который ухитрялся вызывать в нем такую неприязнь! Цезарь и представить себе не мог, насколько она взаимна.
Ночью девятого января в лагере Цезаря у Рубикона появился народный трибун Марк Антоний. Он тайно выбрался из Рима, переодевшись вольноотпущенником. Трибун добирался до лагеря Цезаря больше недели и притащился на какой-то повозке местного крестьянина. В выражениях, заставивших покраснеть любого ланисту[27], и яростно выплевывая попавшую в рот солому, он тут же поведал, что обе лошади его пали по дороге, да и были то клячи, которых удалось где-то прихватить в последний момент. Что путешествие в повозке местного крестьянина, который вез на рынок гусей, но позарился на заработок, оказалось таким, что от ухабов его трибунская задница сплошь покрыта синяками, а остальные части тела — кровоподтеками от гусиных клювов, которым попутчик не пришелся по душе. Что вина приличного он не пил всю неделю, и его уже тошнит от одного только вида жаренной на костре гусятины без соли и гарума[28].
Цезарь не перебивал. Появление в таком виде Марка Антония, его вернейшего сторонника, говорило само за себя: Сенат отверг все его аппеляции и полностью на стороне Помпея. Беглый трибун сообщил нечто и похуже: легионам Сената, расквартированным в Испании, уже срочно приказано прибыть в Рим — на случай, если Цезарь не повинуется приказу. Суллу не забыли! А кое-кто в Сенате даже предлагал выдать Цезаря галльским вождям для расправы. Да, он здорово их напугал!
— Эти яйцеголовые мудаки так осмелели, что чуть не пришибли меня прямо на заседании, когда я защищал тебя, Цезарь, и втолковывал им, скольким они тебе обязаны! А Теренций Публий даже пытался атаковать меня своим железным стилом. Достал из своей кипарисовой коробчонки — и тык, тык!
Марк Антоний рассказывал об этом как о невозможном, но забавном приключении и улыбался. Цезарь представил себе тщедушного Публия Теренция перед могучим Антонием и тоже невольно улыбнулся.
— Это меня, народного трибуна, да вдобавок теперь еще и жреца-авгура! Ну, ты меня знаешь: царапать своим стилом Теренций сможет не скоро! Однако пришлось уносить ноги. Нет, как тебе это понравится? Меня, неприкосновенного трибуна, — стилбм, в здании Курии… Где Закон?! — Марк Антоний задрал руку, с гримасой отвращения нюхнул собственную подмышку и, не меняя тона, добавил: — Будь другом, прикажи-ка нагреть ванну в какой-нибудь из палаток, не то задохнусь от своей же вони.
Марк Антоний был единственным соратником, которого Цезарь считал безопасным. Он был, пожалуй, забавен. Отважный, простой рубака с шеей гладиатора, всегда готовый к драке и пьянке, бабник, погрязший в долгах. Хотя недавно Марк Антоний удивил: не довольствуясь должностью народного трибуна, он неожиданно для всех пролез в Коллегию жрецов-авгуров[29]. Все, кто знал Марка Антония получше, долго смеялись, узнав об этом, и списали все на очередную блажь повесы.
Между тем Марк Антоний улегся за столом Цезаря, жадно соля пищу и щедро поливая ее соусом гарум, и все рассказывал о впечатлениях дороги, немилосердно при этом чавкая.
— Скажу я тебе, в дороге я чуть не стал любителем задниц: возница мой, из местных, сын мельника, и ростом, и статью — если его очистить от вшей и переодеть во что-нибудь менее затрапезное и вонючее — просто оживший юный Гектор или как его там? Лет шестнадцати, а может, и младше. Сам не знает. Родятся же у них тут, на границе, такие вот уникумы. Повезло ему, что я к задницам равнодушен. Взял крестьянку одну по дороге. Руки, правда, мозолистые, как жернова, но в этом, скажу я тебе, — он сделал непристойный жест, — своя прелесть. Ее хватало. А сын мельника этот вдобавок так играл на свирели, что я заслушался, несмотря даже на то, что голова с похмелья раскалывалась каждый день. Проклятое вино, у меня от этих северных вин вечно жесточайшее похмелье! У тебя тут наверняка есть что-нибудь поприличнее!
Цезарь сделал знак ординарцу, а сам задумчиво слушал болтовню Марка Антония, ни разу не перебив.
— Если хочешь, я обращусь к твоим легатам. Расскажу, что стал позволять себе Сенат: покушение на неприкосновенного народого трибуна, подстрекательство выдать римского консула вождям варваров… Это — предательство, и возмутит войско. Мне поверят.
— Хорошо. — Цезарь знал, что Антоний и вправду умеет быстро найти общий язык с солдатами. — Только… не превращай все в свой обычный ярмарочный фарс.
Собравшимся в шатре легатам Марк Антоний во всех подробностях рассказал, как ему, народному трибуну, угрожали смертью сенатские выскочки, далекие от нужд народа, о котором денно и нощно печется он, народный трибун. Легаты были наслышаны и о денных, и особенно о нощных заботах Антония, но говорил трибун хорошо, подкупал динамикой рассказа, грубоватой искренностью, траурной щетиной[30] и сирой одеждой вольноотпущенника.
В этой речи Марк Антоний — теперь все-таки как-никак жрец! — изо всех сил старался не сквернословить и не богохульствовать. Не удержался только пару раз, как бы ненароком, чем все-таки вызвал чей-то короткий и нервный смешок.
— Это что же… идем… на Рим? — очень тихо спросил обычно самый молчаливый из легатов Азиний Поллион, когда Марк Антоний закончил. — Опять гражданская война, как при Сулле?
Марк Антоний (Вена)Тишина наступила такая, что слышались только январский ветер снаружи и потрескивание огня жаровен внутри.
И тогда заговорил Цезарь. Он обещал неслыханное. Отличившимся легионерам — всадническое сословие и рабов из захваченных пленников, наместнические должности — легатам.
Цезарь стоял совершенно один, в полной темноте у этого ручья, который неслышно тек у него под ногами, черный и невидимый как время. Он ловил пылающим лбом желанный холод снега. Не отдавал приказа на марш и не распускал легион, и все стоял у границы. Чего он ждал?
Внутри у него все дрожало от упоения риском, от осознавания того, сколько поставлено на кон. И это была та же дрожь, как тогда, когда он, еще мальчишкой, сплетаясь на земле с горячим телом Сервилии, бросал вызов самому Юпитеру.
Но он не мог выступить, не будучи уверенным в полной поддержке легиона.
С темной высоты долго, протяжно, медленно падал крик каких-то птиц. Цезарь задрал голову: птиц не было видно, и казалось, что это подает щемящий голос само небо. Цезарь, стоя у ледяного ручья, словно не замечал времени.
Позади раздалось чавканье грязи, и слишком знакомый голос с непривычной серьезностью сказал из темноты:
— Мы теряем время, Цезарь. Если в Рим успеют подойти легионы Сената…
Цезарь продолжал молчать. Пахло тиной от воды, навозом, жженой тряпкой факелов, дымом костров, как всегда на марше. Темнота казалась такой напряженной, что, отпусти ее, и она выстрелила бы как катапульта.
Еле слышное, как голос ослабевшей от голода попрошайки, журчание Рубикона, ржание коней, шум лагеря и далекие вскрики птиц.
— Слышишь, Цезарь? — продолжал Марк Антоний с уж совсем незнакомой Цезарю меланхолией. — Птицы летят на Рим косяками, словно весной, а сейчас зима. Это хороший знак. Он предвещает твою победу.
Марк Антоний оскорблял здравый смысл предположением, что он, Цезарь, может поверить авгурской чепухе. Даже настоящему авгуру Цезарь еще подумал бы, поверить или нет. Не оборачиваясь, он проговорил: