Одарю тебя трижды - Гурам Петрович Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему?
— Потому что… так лучше.
— Как так?
— Не знать ни моря, ни корабля, вот как. У тебя и врагов, верно, нет?
— А почему должны быть? Что я, плохой человек?..
— Э-эх… — Беглец от души рассмеялся и, склонив голову на сторону, повторил: — Эх, счастливый ты, Доменико…
К ОТЦУ ПРИШЛИ ДВОЕ
В вечернюю пору к отцу пришли два человека. Худощавый веснушчатый парень несмело постучался и приник щекой к прохладной двери, заморгал, напряженно вслушиваясь.
— Войдите, — отозвался спокойный голос. — Входите, дверь не заперта.
Веснушчатый глянул на спутника, и они робко переступили порог.
Отец стоял возле горящего камина, о его спину и голову терлись блики огня. Конопатый затенил глаза, а другой, сумрачный, помрачнел еще больше.
— Что привело тебя, Нанду?
Хмуро опустил голову Нанду, теребя в руках шапку. Наконец решился ответить, но передумал…
— Пускай он говорит сначала.
— А чего мне говорить, — парень развел руками. — Ничего такого и не было, сошел я в лощину, к роднику, а там его жена, как ее… ну… воду набирает. Взял и подсобил ей кувшин на плечо поднять, а он в кустах прятался, подглядывал, думал, будто я, ну… как это говорится… что мы с его женой… будто промеж нас…
— Почему ты так думал, Нанду?
— Так оно и есть, — разволновался тот. — Не умею сказать… а так оно, так…
— Почем он знает, ну, почем?
— Откуда тебе известно, Нанду?
— Так смеялся… таким смехом, ну…
— Смех смеху рознь, да?
— Вот, вот, смотря какой смех…
— Смех он и есть смех, — не сдавался конопатый. — Засмеялся разок, что с того…
— Подойди ближе, Реса.
Веснушчатый ступил шага два, в полумраке взгляд его был беззастенчив, но отец посветил на него лучиной, и он смешался, потупился. И хотя вид у него был виноватый, пальцы неприметно для отца беззаботно выстукивали что-то по поясу.
— В пасмурный день родился ты, Реса, душный, знойный. Лежал завернутый в тряпье, хилый, синюшный, и никто бы не сказал — суждено ли тебе выжить, плакать и то не хватало силенок. Шло время. Я следил за тобой. Мальчишкой — мучил животных, бездушным рос, чересчур озорным, одно держал на уме: что бы выкинуть, кого бы одурачить. Потом пушок над губой пробился, ты к свирели приохотился, и, надо признать, никто не играл искусней тебя, никто не припевал лучше, да и на язык был боек, складно, ладно говорил, а иной женщине ничего больше и не надо, верно, Реса? Не часто доводилось мне тебя видеть — когда я в поле уходил, ты еще в сладких снах витал; когда возвращался, ты на лесной поляне голову кому-нибудь кружил, побасенками и прибауточками завлекал. А если и сталкивался вдруг со мной, отводил глаза, будто не замечал…
Отец говорил, вытянув руки, крепко зажав лучину: блеклый свет лился на лицо веснушчатого.
— Не раз увиливал ты от смерти, не раз ускользал от кары — это-то хотя бы помнишь? С кинжалом гнались за тобой, не настигли, стрелу пустили вдогонку — не сразили. О скольких твоих проступках так и не узнали, сошло с рук — жив остался. А недавно, помнишь, я помешал тебе выпить из зеленой чаши на свадьбе у соседа, не дал погибнуть.
— Ух… — облегченно выдохнул веснушчатый.
Отец отвел лучину.
Все трое молчали.
Пальцы веснушчатого снова тихонечко забарабанили по поясу, а у спутника его от ярости пальцы впились в ладонь.
Отец опустился на треногу у камина.
— Ладно, Реса, спой нам что-нибудь, сыграй.
— Что сыграть? — встрепенулся веснушчатый и, запустив руку за пазуху, выудил свирель. — Чуть не потерял ее, у родника оставил, еле отыскал. Что спеть?
— Что хочешь. Что охота, то и пой.
Веснушчатый поднес свирель ко рту.
Полуприкрыв веки, растянув губы, легко, упоенно задвигал пальцами по свирели. Потом опустил ее и запел, постукивая в такт по бедру:
Крепость выросла на горе,
выросла в понедельный день,
опоясалась она стеной,
укрылась небом-шапкою,
хе-е, хее…
И снова подул в свирель, перебирая плечами и припевая:
В руки славные попала
славная свирель,
хе-е, хее…
Из рук в руки переходишь,
ты тоску-кручину гонишь.
Тебя за пазухой лелеять,
будто розы лепесток,
хе-е, хее…
И, развеселясь, опять припал губами к свирели. Настойчив был взгляд отца, но Реса разошелся, беззастенчиво, игриво запел:
Провести бы мне с тобой
хоть бы ноченьку одну,
вместе буркою укрыться,
на руке твоей проспаться!
И, распаленный, возбужденный, прикусил губу.
Лисо, лисо, ветер веет — лисим далалео,
сокол крылья расправляет — лисим далалео.
Муж твой спит, тебе не спится,
и душа к тебе стремится,
к ладной, статной и пригожей, лисим далалео.
Лисо, лисо, ветер веет,
сокол крылья расправляет — лисим далалео.
У отца вздулись, заходили желваки, но он сидел спиной к огню, и лицо скрыто было полутьмой, а веснушчатый, опустив веки, слегка приплясывал и даже приседал.
Мне б такую обнять, белотелую,
мне бы коснуться губами груди,
хе-е, хее…
Нанду угрюмо смотрел в пол, из ладоней его сочилась кровь, но от грохота рухнувшего на пол тела вздрогнул, глянул на певца, на пожелтевшее лицо в зеленых пятнах, испуганно воскликнул:
— Что случилось, что?!
Отец сидел так же прямо, спокойный, задумчивый.
— Что случилось? — повторил Нанду, вскричал: — Я ничего… Я ни при чем!
— Да, ты ни при чем, — молвил отец. — Возьми лучину, вглядись…
Нанду схватил лучину, осветил лицо упавшего. От губы по подбородку тоненько змеилась кровь и извивалось в ней что-то. Затенив пламя рукой, вгляделся попристальней и отпрянул к стене.
— Ииркола чи!
— Ииркола чи… — тихо подтвердил отец.
Растянувшийся на полу Реса казался еще длинней.
— Откуда взялась тут?.. Как попала к нему?.. Прямо в губу укусила.
— Видно, в свирель заползла… Сам сказал — у родника ее позабыл, еле нашел…
— Удивительно! Удивительно! — Нанду помрачнел, умолк.
Отец поднялся с треноги, склонился над упавшим, прутиком коснулся кровавой полоски. Что-то малюсенькое, тонюсенькое, извившись, впилось в прутик, — видимо, распаленная кровью змейка норовила укусить его… Отец шагнул к камину, повел прутиком, и над головешкой взвилось пламечко и поглотило что-то алое, сверкнувшее. Отец взял лучину, подошел к жавшемуся у стены человеку.
— Взгляни на меня, Нанду.
На угрюмом