«…Не скрывайте от меня Вашего настоящего мнения»: Переписка Г.В. Адамовича с М.А. Алдановым (1944–1957) - Георгий Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердечно благодарю Вас за добрые и незаслуженные слова в конце письма.
Если увидите Ставрова, скажите ему, пожалуйста, что мое письмо с отзывом о «Встречах» никак не предназначается для печати. Принять его просьбу о сотрудничестве я не могу. Занимаюсь только «Истоками» и из русских изданий печатаюсь только в «Новом журнале».
Простите длинное и бестолковое письмо, — как видите, о слоге я не заботился. Шлем Вам самый сердечный привет, самые лучшие пожелания. Вы скоро получите тяжелую продовольственную посылку. Но умоляю Вас, сообщите тотчас парижский адрес.
Разумеется, все это письмо совершенно конфиденциально, кроме его начала (о Ставрове).
8. Г.В. АДАМОВИЧ — М.А. АЛДАНОВУ. 12 февраля 1946 г. Париж
12/II-46 39, rue Pascal Paris 13e
Дорогой Марк Александрович
Б.К. Зайцев передал мне посылку, присланную Вами для меня на его адрес. Не знаю, как Вас благодарить за память, за внимание, за доброе отношение. Но скажу еще раз, и поверьте, совершенно искренне: Ваше внимание меня смущает! Не заставляйте же меня больше, дорогой Марк Александрович, это смущение испытывать. Как все, что Вы прислали, здесь ни ценно, все же я человек одинокий, проживу и без этого. Пишу и чувствую, что звучит лицемерно. Но поверьте, лицемерия нет, а просто мне неловко принимать подарки. Я Вам глубоко признателен, и все же не могу от чувства этой неловкости избавиться. Но merci de tout coeur[48]. Когда Вы приезжаете? Слышал, что к концу весны? Верно ли это и надолго ли? На днях я получил (вернее, достал), «Новый ж<урнал>», 9-я и 10-я книжки. Предыдущих я так и не видал. Но читал «Истоки» не отрываясь, хотя и поневоле сразу с середины. Увлекательны не факты, а то, что Вы говорите о людях — о Чернякове[49], например. Это типичный образец Вашей «жертвы», и скольким таким Черняковым, не плохим и не очень глупым, в сущности, людям, должно быть страшно с Вами встречаться. Когда-то я об этом с Вами говорил — по поводу Кременецкого[50] — и Вы со мной как будто не соглашались. Но едва ли Вы были правы. Необыкновенно интересно у Вас, впрочем, все — в частности, о Ал<ександре> II. Да и весь журнал хороший (кроме стихов, по-моему[51]). Вы меня когда-то в него приглашали. Если наши политические «расхождения» — более внешние и формальные, чем подлинные, вероятно — не являются для Вас препятствием, я все мечтаю написать большие воспоминания о доме Мережковских и о них самих[52]. При жизни З.Н. <Гиппиус> я не мог бы этого сделать, как я ни был ей предан. А дом и атмосфера были все-таки unique au monde[53], хотя и с множеством комического.
До свидания, дорогой Марк Александрович, — и, надеюсь, скорого! Передайте мой привет и низкий поклон Татьяне Марковне.
Вам, вероятно, все более или менее известно о Париже. Бунин был очень болен, но поправляется. А вообще-то здесь не только «конец литературы», но даже и конец бриджей. Монпарнас пытался ожить, но тщетно.
Ваш Г. Адамович
9. М.А. АЛДАНОВ — Г.В. АДАМОВИЧУ 6 марта 1946 г. Нью-Йорк 6 марта 1946
Дорогой Георгий Викторович.
Особенно рад был на этот раз Вашему письму, так как опасался, что, быть может, Вы на меня за что-либо сердитесь (хоть вины никакой за мной как будто нет). Вы ведь на последнее мое письмо не ответили. Это то письмо, в котором я писал, что к Ставрову никто здесь ни малейших враждебных чувств не имеет, а я всего менее, что Лит<ературный> фонд отправляет ему посылки и т. д.
Сердечно благодарю Вас за лестный отзыв об «Истоках». Вы отлично знаете, что Ваше мнение имеет для меня очень большое значение. Точнее, мне во всей эмиграции по-настоящему интересно мнение шести-семи человек. Но Бунин или Сирин, боюсь, мне своего искреннего мнения и не сказали бы (как я не сказал бы, каюсь, им, если бы мне их произведение не понравилось). Вы же критик и по профессии, — самый смысл ее требует искреннего суждения. Вы, верно, раз навсегда себе сказали, что не будете считаться с «обидами» и т. п.? А так как знатоков искусства, подобных Вам, немного, то Вы легко поймете, как Ваше суждение для меня важно. Но вот, ей-Богу, мне трудно поверить, будто Черняков у меня изображен в непривлекательном свете (Кременецкий — другое дело). Нет, я его своей жертвой не считаю.
Теперь дело. Мы много раз просили Вас принять участие в «Новом журнале». Просили еще тогда, когда его редактировали Цетлин и я. Михаил Осипович умер. Я умолил проф. Карповича стать главным редактором. Он согласился. Я еще ему помогаю, но все решает он. Михаил Михайлович чрезвычайно Вас почитает. Позавчера он приехал из Кембриджа в Нью-Йорк. Я сообщил ему, что Вы предлагаете нам статью. Это очень его обрадовало. Тогда я ему сообщил сюжет, который Вы предлагаете: «Дом Мережковских». У Михаила Михайловича вытянулось лицо: Вы выбрали, кажется, единственный неприемлемый сюжет! Не знаю, попадался ли Вам мой некролог Мережковского в одной из первых книг «Нового журнала»[54]. Я написал о нем как о большом человеке и писателе. Бунин и Сирин были этим недовольны по линии чисто литературной, — это ничего. Но на меня ополчился весь Нью-Йорк по линии политической. Когда я писал этот некролог, мне (и никому другому) здесь не была известна политическая позиция Мережковского при Гитлере. И она всем стала известна вскоре после того, как эта книга журнала вышла[55]. Мое мнение о ней (о прогитлеровской их позиции) Вам известно — и, вероятно, не очень отличается от Вашего. Однако я человек терпимый и, хотя с большим напряжением, мог бы отделить политику от литературы — по крайней мере, в известных пределах. Но, во-первых, согласитесь, «известные пределы» тут были перейдены. А во-вторых, не все так терпимы или так равнодушны, как я стал на старости лет. Появление хвалебной статьи о Мереж<ковском> и Гиппиус теперь здесь вызвало бы скандал, — какие оговорки Вы ни сделали бы. Ее большой ум и талант всем известны. Тем не менее эта тема для «Нового журнала» не подходит. Карпович умоляет Вас дать что-либо другое[56]. Я к этому присоединяюсь. Говорю все это Вам конфиденциально.
Не совсем понял Ваши слова о «конце литературы» в Париже. Надо ли понимать: русской эмигрантской литературы? Почему бы кончиться литературе французской? К ней пополнение может поступать правильно, как во времена органические. Следите ли Вы за литературой американской? Хемингуэй, Стейнбек и, по-моему, особенно Марканд[57] — писатели огромного таланта.
Пишете ли Вы что-либо большое? Грех Вам — если не пишете. Говорю это — не в первый раз — совершенно искренне.
Татьяна Марковна очень Вам кланяется, — она тоже большая Ваша почитательница. Недавно говорила мне, читая американский литературный журнал: «А все-таки Адамовича у них нет». Это верно. Хотя есть прекрасные критики (Эдмунд Вилсон, например).
Шлю Вам самый сердечный привет и лучшие пожелания.
Извините бессвязное письмо, я замучен, и теперь второй час ночи.
10. Г.В. АДАМОВИЧ — М.А. АЛДАНОВУ. 5 апреля 1946 г. Париж
Paris 13е 39, rue Pascal 5/IV-46
Дорогой Марк Александрович
Большое спасибо за письмо. Очень был рад ему. Хотелось бы мне продолжить спор насчет Чернякова — но спор был бы слишком долгий. Может быть, он и не Ваша «жертва», и я был не прав, но он до того человек «средний», что каждому читателю хочется быть хоть на волосок выше и больше его. И его «среднесть» Вы ведь все время даете чувствовать! Простите за спор с автором. Но — без малейшей лести — Вы слишком большой художник, чтобы отвечать за созданных Вами людей больше, чем Господь Бог отвечает за своих. А у Господа Бога бывают, вероятно, сюрпризы.
Насчет статьи о Мережковских. Это был un projet vague[58], не больше, и если придумаю, я с удовольствием напишу что-нибудь другое. Но о Мережковском я ничуть не собираюсь писать хвалебно, нет — скорее с удивлением, чем с восхищением. Увы, никак не могу согласиться, что он был «большой человек» (или писатель). Но был человек удивительно-странный и с редким, по-моему, неопределенно-пророческим чутьем, в писаниях его почти не сказавшимся[59]. А американские непримиримые страсти меня, между прочим, тоже удивляют! Тут у нас все на все склонны махнуть рукой, и хотя Ваша позиция достойнее, наша для меня понятнее. Вероятно, до Вас доходят из Парижа и нотки другого тона, но, поверьте, мои с каждым днем gagnent du terrain[60]. Утешение мое и радость — Бунин. Вы его тоже любите, и я рад, что мы согласны, какой это очаровательный человек и умница. Я его недавно, подвыпив, стал спрашивать, считает ли он себя все-таки хуже Толстого — и он, хотя тоже после десятой рюмки, всячески отвиливал от ответа, а потом глухо и сердито пробурчал: «Ну, хуже, хуже, ну так что из того?» Кстати — у меня есть два приятеля, которые очень бы хотели Вашего литературного покровительства: один хочет явно и откровенно, Варшавский, с просьбой за него перед Вами вступиться, а другой — Яновский — по-видимому, по письмам обижен недостаточным общим признанием. Это «строго конфиденциально», конечно. Яновский человек заносчивый и несчастный, Вы, впрочем, видите его сами. По-моему, у него есть дарование. А Варшавский — по-настоящему чист, вдумчив, серьезен и искренен. Cest beaucoup[61]. Да, еще кстати: Яновский мне пишет, что Вы поддержали мои дела в Лит<ературном> фонде или не знаю где[62]. Я ничего не просил, но если они склонны что-либо для меня сделать — я очень, очень благодарен. Благодарю Вас за доброе содействие. Крепко жму Вашу руку, дорогой Марк Александрович, и надеюсь скоро видеть здесь. Низкий мой поклон и привет Татьяне Марковне.