Белая невеста - Вячеслав Дегтев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые двое суток почти не останавливался. Утопил в болоте кое-какие вещи, хотел выбросить и гитару, но посмотрел на нее, повертел в руках и оставил. Шел почти без сна, боялся погони, потому использовал всякую речушку, чтобы пройти по воде и максимально запутать следы. На земле ночевать было опасно, на дерево залезать трудно, а сооружать шалаш долго. Поэтому ночи проводил, сидя на пеньке, укрывшись куском брезента. Слышал, как топал в нескольких шагах гокко, квохтал, совсем как индюк: пит-пит-пит! – как спросонья ссорились меж собой попугаи; слава Богу, ягуара на меня не вынесло. Потом приспособился ночевать у подножия огромных "шелковых деревьев". Они отличаются исполинскими размерами и у них на высоте примерно трех-четырех метров в стороны расходятся дополнительные корни в виде плоских досок, наподобие контрфорсов готического собора. Достаточно было покрыть эти "контрфорсы" пальмовыми ветвями или какой-нибудь травой, и получалась отличная хижина; на все это строительство уходило не более часа, но они спасали и от утренних тропических ливней, и от всевозможных змей, ядовитых пауков и лягушек, от любопытных надоедливых обезьян-ревунов и, естественно, от царя сельвы – безжалостного ягуара.
Правда, от летучих мышей-вампиров они не спасали. Однажды я был укушен вампиром за палец ноги, и наутро из маленькой, но глубокой круглой ранки долго сочилась кровь, которую трудно было унять. В другой раз, когда я тщательно укрыл ноги, был укушен за кончик носа, и проснулся, весь залитый кровью. Вампиры предпочитают кровь определенных групп, некоторых людей не кусают вовсе, другим же от них нет никакой жизни, приходится спать, совершенно закутавшись; моя кровь, видимо, не являлась для них деликатесом, меня кусали не часто, хоть в этом повезло… Говорят, вампир "протирает" отверстие в коже жертвы языком, на конце которого имеются две роговые "бородавки", находясь при этом в воздухе, хотя, может, это и не так, потому что никто не видел, как это происходит – жертва никогда не просыпается во время кровопускания. Лошадей и мулов они кусают или в районе бабок, или в шею, на ладонь от холки. Много было также клещей-карапуту и сухопутных пиявок, которые падали с веток весьма прицельно, но после мышей-вампиров это казалось совершеннейшими пустяками, лишь бы был под рукой табачный сок… На пиявок также недурно действовал огонь или моча.
По утрам будили ревуны и паукообразные обезьяны, у которых хвост выполняет роль пятой руки, они могут хватать хвостом палки или плоды: они визжали спозаранку, как избалованные дети. Я на них охотился с помощью духового ружья – мясо их было до того вкусное, такого мяса я не едал никогда ни раньше, ни позже, но не отпускала мысль о каннибализме. Ревуны -яркая смесь медного и винно-красного с блестящим металлическим отливом -издают такой страшный рев, от которого буквально стынет кровь в жилах, знатоки утверждают, что он громче и мощнее, чем рык льва и рев рассерженного буйвола. Индейцы говорят, что этот ужасный рев обезьяна издает благодаря полой кости, расположенной в гортани – не знаю, так ли это, но рев в самом деле ужасающий, мертвого поднимет, поэтому в своих импровизированных временных жилищах я по утрам особо не залеживался.
На пятый день вышел к какой-то большой реке. Но это была явно не Амазонка. Соорудил из сушняка плот. Ночью отплыл. Утром проснулся среди безбрежной воды. Поначалу даже испугался: неужто вынесло в море? Нет, это как раз и была Амазонка. Весь день я греб что было сил, тревожно вглядываясь вдаль, пугаясь малейших звуков. На мое счастье весь день не появилось ни одного парохода. Даже индейских мантарий и марант не было, а также не наблюдалось и креольских кубарт. Я греб и греб – весь день и всю ночь, стараясь как можно скорее приблизиться к южному берегу реки. Ночью вдалеке прогрохотал какой-то пароход, с которого доносилась музыка – креолы вовсю шпарили фламенко. А наутро увидел в дымке тумана противоположный берег. Из последних сил догреб до берега, покрытого мангровыми зарослями, отошел от него, насколько хватило сил. Через сутки после переправы в густом лесу соорудил хижину и завалился спать. Тут наконец-то почувствовал себя в относительной безопасности. Снилась мне, помнится, белокурая девушка в венке из диких подсолнухов… Однако отдохнуть как следует не удалось. Рано утром разбудил индеец с миловидным, почти европейским лицом. Когда пришли с ним в ситиу, выяснилось, что нахожусь я во владениях племени мундуруку, которое говорило на языке тупи. Это значило, что отклонился я на юго-восток километров эдак на триста…
С этими словами рассказчик поднялся – попугай у него на плече от неожиданности взмахнул крыльями и, кажется, выругался на забытом индейском наречии, – нахлобучил шляпу, взял гитару, давая понять, что пора ему и поработать, и, видя, что я лихорадочно продолжаю записывать, повторил:
– Народ "мундуруку", а язык – "тупи". На этом языке в прошлом веке говорило большинство туземных племен Амазонии, которые назывались тогда тупи-тапуйо. Поначалу я совершенно не понимал этот язык – из португальского в нем присутствовала едва ли сотня заимствованных слов. Но, впрочем, научился болтать довольно быстро, ведь все туземные языки во всем мире весьма примитивны, по сложности они напоминают наши тюркские, в них так же не бывает ни падежей, ни родов, ни склонений, ни спряжений, нет ни единственных, ни множественных чисел. Да и словарный запас настолько бедный, что достаточно выучить за неделю две сотни слов, чтобы бегло общаться на бытовом уровне… Правда, потом я только одних оттенков зеленого цвета насчитал у них аж семнадцать наименований.
5
Он отошел к эстраде и стал играть, опершись ногой на табуретку, а молодая девушка в цветастой шали запела хорошо поставленным голосом старинный романс про поминки любви, про васильковые глаза и губы, что как цветущие маки, и у самой у нее были глаза как васильки и губы-маки, и этот старый романс, в ре-миноре, с простыми, искренними словами в простонародной манере исполнения, похожей на манеру Евгении Смольяниновой, совсем непохожей на пропагандируемых ныне псевдонародных, пошлейших бабкиных и кадышевых, с милыми "неправильностями", вроде "на що", "чого", "дюжей шумнул", "у темном лесе", которые совершенно не гармонировали с причудливым, экзотическим, каким-то вымученным – эдаким! – названием ресторанчика, с аквамариновым морем, пускающим беззаботных зайчиков по изнанке матерчатого потолка, с аккомпаниатором в латиноамериканской шляпе, но в то же время было, было в этом что-то, какая-то неясная связь, присутствовало что-то больное, изломанное, непонятное, а потому и щемящее, болезненное чувство было, словно в самом деле отпевалась на безвременных поминках нераспустившаяся любовь, связывалось странным образом горько-сладкое с терпко-хмельным, до слез родимым, и словно тоска была перемешана с восторгом гибельным, а радость с печалью и ностальгией, и саднила какая-то досада от нелепой, неясной потери, но в то же время мерцала надежда, вера во что-то неясное, несбыточное и оттого еще более притягательное, запретное и сладкое. Хотелось безмятежно петь, пить, рвать на себе рубаху и сладостно, самозабвенно плакать. Да, было, было в этом что-то отчаянное, избыточно русское… Особенно в похмельной, забытой, старинной махновской песне, что пошла следом:
Товарич, товарич, болять мои раны,
Болять мои раны глубоке.
Одная заживаеть, другая нарываеть,
А третья открывается в боке…
С такими растрепанными мыслями, с таким взъерошенным настроением сидел я и рассеянно смотрел на море, на гуляющую публику, и мне вспоминались мои родители. Милые наивные крестьяне… "За що вы проливали кровь свою?.." Никогда не бывали они там, где довелось побывать непутевому их сыну. Родители всю жизнь провозились в земле и навозе, провели при скотине. Не видели они теплых, сиреневых, пахнущих йодом морей, не валялись на экзотических пляжах, не слушали среди бархатных ночей расслабляющих мелодий приморских кабаков, не фланировали в толпе праздношатающейся публики по набережным, еще теплым от летнего зноя, не загорали во время летней страды, в разгар хлебородного сезона. У них на все на это никогда не было ни денег, ни времени, ни желания. Но даже если б все это и было – вряд ли позволили бы они себе такое безделье.
Я же получил такую возможность "отдыхать" лишь после сорока. Когда "удовольствие" это стало вроде как уже и ни к чему. Когда вроде как и поздновато. Да, поздно, поздно. Молодость прошла в трудах беспрестанных и заботах бесконечных. Жизнь неумолимо подползает к закату. Увы, медленно, но неотвратимо.
"Отвяжися, тоска. Пылью поразвейся! Что за грусть, коли жив? И сквозь слезы смейся!" Да, что еще остается? Только смеяться – сквозь слезы.
В последний раз ездил на юг я лет в тридцать – тогда это было в радость, тогда это было в кайф. Я был молодой, красивый той простой красотой здорового мужчины, который вырвался впервые на юг, к морю, у которого глаза светились ошалелым счастьем – это видно было за версту. Я подходил к девушкам – да что там, они сами строили глазки и зазывно махали ручкой: ах, мужчина, помогите!