Рассказы и повести - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не махнет рукой на жизнь, какая есть, оттого, что очень уж далека от жизни, какая должна быть. «Спрашиваю себя: не удрать ли? Но нет. Холера идет с двух сторон».
Над своими трудами он посмеивается: «А мне хочется цивилизации: купить себе новое платье, поехать в 1 классе и поговорить не о холере». Это – чтобы не «расфилософствоваться».
Но среди повседневных утомительных забот о холерных бараках, медицинских пунктах, школах, библиотеках он постоянно думает об этом прекрасном «через двести – триста лет»: «Кто искренно думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове… тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука».
Где бы он ни поселился, всюду поднимаются выращенные им сады, как поднимаются, живут сады во многих его рассказах; он любит сажать деревья. «…Мне нравилось и хотелось жить. Сколько я деревьев посадил!» (из письма). Дерево растет, живет долго, и двести лет, и триста, оно тянется лестницей из Сегодня в Завтра, мост из настоящего в будущее – «какая это будет жизнь, какая жизнь!».
«В человеке должно быть все прекрасно…» – знаменитые слова, неотвлеченное пожелание на будущее. Так же, как не менее знаменитые правила воспитанного человека, изложенные в письме к брату Николаю, или опять-таки не менее знаменитые строки об освобождении от духовного рабства («выдавливать из себя по капле раба»). Это – программа жизни на сегодня. Надо, по выражению одного из толстовских героев, постоянно «огонь блюсти», сознавать, чувствовать, что несешь его в Завтра. «Теперешняя культура – это начало работы во имя великого будущего, работы, которая будет продолжаться, может быть, еще десятки тысяч лет…» – пишет Чехов убежденно и бесстрашно.
Нормальное состояние
«Дом с мезонином» – рассказ о любви. О любви погубленной – «Мисюсь, где ты?». Важный спор о том, так что же нам делать и как делать, – страница в короткой истории любви.
«Лучше не любить, чем любить деспотической любовью» – этот необыкновенно важный для Чехова вывод находим в письме, где речь идет опять же о том, как жить достойно, блюсти огонь. И следом: «Лучше быть жертвой, чем палачом».
Художник-рассказчик из «Дома с мезонином» признается, что помнит и любит все мелкие подробности того единственного дня, когда он непримиримо поспорил с одной сестрой и понял, что любит другую. Среди подробностей – первое появление Лиды: она стоит около крыльца с хлыстом в руках. Подробность не мелкая. (Как палка разбогатевшего Ионыча, которой он тычет в двери и стучит о пол.)
Может почудиться, что слово обронено – и забыто, но оно остается в нас, как бы растворяется в составе того настроения и отношения к происходящему, которое вызывает в нас рассказ, как растворяются в нем и описание волчаниновского дома, и ожесточенная борьба Лиды с каким-то Балагиным, который держит в руках весь уезд, и слова Лиды о князе, который кланяется матери, о чем Лида сообщает, снимая перчатки, и слова художника о том, что легко быть благодетелем, когда имеешь две тысячи десятин.
Но все эти подробности, и каждая из них, выявляются, обретают вес и новый смысл, когда рассказ дочитан до конца, до последней точки – до вопросительного этого знака в венчающем повествование возгласе, печальном и страстном: «Мисюсь, где ты?»
Прощальным возгласом заканчивается и спор с Лидой. Художник-рассказчик противополагал повседневной ее благотворительности отдаленные цели. Нам же теперь в ответ на слова Лиды про Анну, умершую от родов, вспоминаются не «все эти Анны», о которых горячо и сгоряча толкует художник, а Мисюсь, чью любовь, чью судьбу с беспощадной холодностью губит Лида. Поди поверь теперь в сострадание к Анне!
Известная мысль – все человечество любить легче, чем одного, отдельного человека – вначале вроде бы обернулась против художника; но дочитываем рассказ – и сознаём: предмет благотворительности Лиды – именно «все эти Анны», среди них и Анна, умершая от родов (веский повод для открытия медицинского пункта в Малозёмове). В любви к человеку отдельному Лида деспотична и жестока.
И еще. Оно, может быть, и мелочь, но мы-то уже знаем могущество мелочей и мелких подробностей. Среди упорно повторяемого «наша Лида замечательный человек» (поневоле вспоминается Попрыгуньино: «Ты, Дымов, умный, благородный человек… Дай я пожму твою честную руку!») мать Лиды вдруг горько: «Замуж нужно…»
Художник-рассказчик в «Доме с мезонином» потерял было охоту работать, пейзажист, он чувствовал себя безнадежно-одиноким и ненужным среди чудесной природы, но приходит любовь – и он будто заново видит деревья, поля, туман, зарю; он чувствует: талант заново пробуждается в нем; он страстно желает опять работать – писать для нее, для той, которую полюбил.
Среди заметок Чехова находим: «То, что мы испытываем, когда бываем влюблены, быть может, есть нормальное состояние. Влюбленность указывает человеку, каким он должен быть».
Последняя главка «Дамы с собачкой» – рассказ о преображении человека любовью, о возвращении его в нормальное состояние. В городе С., в театре, где Гуров нашел Анну Сергеевну, они бегут прочь из зала, чтобы остаться вдвоем. Вокруг мелькают люди – все в мундирах и все со значками. Гуров и Анна Сергеевна – двое любящих – среди мундиров и значков, среди символов, опознавательных знаков, заменяющих сущность, – люди среди имен.
«Любовь изменила их обоих». Легкая насмешка и грубоватое высокомерие, с которыми Гуров прежде относился к женщинам, и к Анне Сергеевне тоже, уступили место желанию быть искренним, нежным, чувству глубокого страдания. Со-страдание, со-чувствие – в изначальном значении слова – умение страдать, чувствовать сообща с другим.
В рассказе «О любви» Алехин и другая Анна, Анна Алексеевна, борются со своей любовью, искренне опасаются, что не сумеют принести друг другу счастья. Чехов перечисляет его доводы и ее – всё серьезно, но всё – постороннее, ненужное. Вдруг приходит на память давняя «подруга жизни» Алехина, «милая дама», – о ней узнаём словно бы походя в самом начале рассказа: когда Алехин держал ее в объятиях, она думала, «почем теперь говядина за фунт». Лишь в последнюю минуту, прощаясь навсегда, Алехин понимает, как мелко и обманчиво было все, что мешало им любить друг друга: «Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе».
Кто-то из критиков назвал Дымова в «Попрыгунье» – «слабый богатырь», имея в виду его любовь к Ольге Ивановне, такой любви недостойной. Но вряд ли в чем-нибудь больше проявляется богатырство Дымова, чем в этой его любви. Отношение Дымова к жене, исполненное самозабвенной жертвенности, не его унижает – ее, Попрыгунью.
Когда он произносит свое: «Пожалуйста, господа, закусить», или, усталый, возвращается в город с дачи за розовым платьем и перчатками, или, ни слова не спрашивая, как маленькую, усаживает и кормит изменившую ему и брошенную другим жену, он не жалок, потому что движет им не страх, не желание сберечь семью, не рассуждения о грехе и добродетели, о счастье и несчастье; им вообще не рассуждения движут, а то, что выше всяких рассуждений, – любовь!
Мы подчас чрезмерно усердствуем, посмеиваясь над Душечкой. Принято полагать, что ирония – от самого Чехова, пожелавшего-де показать человека, берущего напрокат свои суждения за неимением собственного. Упоминание образа Душечки в статьях политических утвердило за ним в нашем сознании отрицательный или, скажем мягче, однозначно комический смысл.
Замечательно, что в спор с Чеховым по поводу «Душечки» вступил Лев Николаевич Толстой, бесконечно этот рассказ любивший. Толстой вспоминает библейскую историю про Валаама, который благословил тех, кого шел проклинать, потому что Бог вложил другие слова в уста его. Чехов, объясняет Лев Николаевич, хотел показать, какою не должна быть новая женщина, но, подобно Валааму, благословил то, что хотел проклинать. Поэт часто произносит не то, что задумал сказать, – творчество открывает ему иные, высшие истины. «Я, по крайней мере, – пишет Толстой, – несмотря на чудный, веселый комизм всего произведения, не могу без слёз читать некоторые места этого удивительного рассказа».
Чехов не любил толковать свои произведения. Отношение его к своим героям многозначно, как многозначны они сами; очень тонко, почти незаметно, но точно он умеет изменить нашу точку видения, показать нам разные черты одной натуры, разные грани одного явления.
Задумаемся, например, над тем, как при чтении «Черного монаха» меняется наше отношение к Коврину и Песоцким. Только что нестерпимой, немыслимой казалась болезненная самовлюбленность магистра рядом с трудовой жизнью Песоцких, но переворачиваем страницу – и эта размеренная, деловитая жизнь представляется вдруг пресной, скучной. Только что восторгались размахом замыслов Песоцкого, одного из лучших садоводов России, и вдруг – этот самолюбивый задор его статей, эта мелкая, торопливая походка, эта способность прервать серьезный разговор душераздирающим криком из-за привязанной к яблоне лошади.