Фаустус и другие тексты - Бернар Рекишо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оно, наслаждение, поучало меня: «Запомни, Фаустус, что экстаз – пронзительный дрот, но неуловимый и преходящий».
Наслаждение! когда оно лишь слегка касалось меня, словно ветер, оно не давалось в руки; едва оно становилось доступно, как разбивалось, словно глиняный кувшин. Оно было подобно изображению, глядящему на меня из зеркала: между ним и мною всегда словно проходит призрачная волна.
Я захотел тронуть пальцем свою руку: между тобою и мной всегда проходила призрачная волна.
Я захотел объять призрачную волну, но смог только приблизиться к ее поверхности, и когда погрузился в зеркало вод, тебя там уже не было. Я заметил тебя с поверхности, я понадеялся, что ты пребываешь в глубинах, и поэтому погрузился в глубины, но тебя там уже не было. Тогда я подумал, что ты находишься даже дальше глубин, и почувствовал страх перед твоим отсутствием без возврата.
Слова, которые тебя называли, обратились в хрупкие кристаллы. Пусть мощь слов покажется мне стеклянной! Пыль и мираж. Мне казалось, что каждое слово может утратить силу своего обаяния из‐за простого соседства с другим, не на его высоте, и самые глубокие фразы поднимались на поверхность из‐за неуместной аллюзии; язык становился тем более хрупким, чем глубже оказывался, так что кое-где в абиссалях речи называвшее тебя слово не могло сопровождать никакое другое, не могла возникнуть никакая дополнительная мысль, и длительности созерцания твоего имени было достаточно, чтобы его исказить, длительности мысли о всего одном слове…
Сладостность момента была обратно пропорциональна его величию; я чувствовал, что мышлению, сиречь присутствию вещей совершенных, было не дóлжно длиться; попытка растянуть лучшие мгновения не мешала им умирать; лучшему не дóлжно касаться себя из‐за опасности себя замарать: отсюда запрет мгновение останавливать. В таких случаях оно говорило мне: «Noli me tangere»: мгновение плюс желание его продлить равны не чистому мгновению, а мгновению, траченому предчувствием его ускользания.
Можешь ли ты, Орфей, наговорить нам совершенств, которые не минуют, тел, в которых каменеют сокровища одиночек, слов, которые предоставляют речь толпам, и сил слезного дара, который бы не марал ясный свет?
Орфей:
Мне ведомо чудесное, оно заставляет себя любить: заставить любить можно только то, что сам любишь, так что поэт пишет и художник рисует не для других или себя самого, а просто потому, что любит писать или рисовать. Знай, Фаустус, что любят не кого-то и не что-то, а лишь, через самого себя, наслаждение любить. Если бы ты познал любовные промыслы светского мира, ты знал бы, что так называемая Любовь – это утонченнейший эгоизм, ибо для того, чтобы ее удовлетворить, нужно быть вдвоем, а чтобы почувствовать, нужно быть одному. Чтобы глубоко ее почувствовать, не ты ли один должен умерять поющееся в глубинах твоей души? Те, кто дает коснуться себя тому, что рождает горячка, любят все достигающее величия лишь потому, что создано лишь для радости от самого акта [неразборчивое слово] или выйти из песни души.
Не говори мне больше, что сей поэт пишет для себя и тем самым его никому не прочесть, ведь чем больше он любит выходящее из-под пера, тем больше заставляет это любить, и как раз забывая об остальных, он их обретает. Вы обретете свою интимную радость в его интимной радости, свое предельное одиночество в его предельном одиночестве и свою уникальную личность в его не схожем ни с чем случае, секрет человека толпы в его секрете:
Левша говорит мне: «Я люблю свою мельницу», и я люблю его мельницу. Тимолеон из предместий говорит мне: «Я люблю бутылку», и я люблю бутылку. Рантье говорит мне: «Я люблю воспоминания о своем детстве», и я люблю его детство. Поэт говорит мне: «Я люблю секрет своей души», и я люблю его. Каждый уступает мне крупицу собственной нежности: я становлюсь ближе к Левше, когда слушаю Левшу, к Тимолеону, когда слушаю Тимолеона, к детству рантье, когда слушаю рантье, и становлюсь поэтом, когда слушаю поэта, ибо слушать значит становиться: если со мной говорит одна из богинь, я слушаю ее и становлюсь чудесным; чудесному нет усилий.
Меня уже не убедить, что дабы достигнуть чудесной ступени богинь, требуется школярское терпение насекомого, а радости дóлжно пестовать в [страницы рукописи отсутствуют].
Мысли внахлест – песнопение доктора Фаустуса
Скрипит дверь, закроем глаза: представим себе, что это голос некоего существа. Ревет локомотив, мяукает кошка, эти существа говорят… Нет такого звука, который нельзя было бы воспринять как речь невидимого существа. Двери жалуются, деревья вздыхают; все шумы что-то выражают.
Музыкальная нота: голос одного существа. Другая нота: голос другого. Две вместе – голос третьего. Аккорд, мелодия? ну да, одновременные или последовательные голоса! Фуга, соната? голоса, в свою очередь скомпонованные из нескольких голосов. Почему каждая нота, чтобы создать фугу, должна смыкаться с другой? Каждая поодиночке уже была всем. Какое изобилие их всех, чтобы создать нечто единое!
Шумы – это голос существ? Но не может ли быть, что существа, чьим голосом являются шумы, не существуют? И шумы окажутся тогда одинокими, не принадлежащими никому голосами. Окажутся уже не столько голосами существ, сколько голосами без сущности: откуда приходят голоса, которые не являются голосами существ?
Поскольку музыка обладает звуковыми планами и одни из них выступают перед другими, другие остаются позади, планами, которые накладываются друг на друга, сближаются или расходятся, музыка наделена пространством, которое вслушивается в себя. Как шум исходит из тишины и потом в тишине теряется, так музыкальная нота, кажется, приходит в звуковом пространстве из дальних далей и потом туда возвращается: пространство служит для звуков формою тишины, откуда приходят голоса, не присущие никоему сущему… (Словам, простым звучностям, больше нет нужды иметь смысл.)
Без этого не обходится ни один шум, и гуд завода оказывается столь же волнующим, выражая свою механическую эпопею, как