Темное прошлое человека будущего - Евгений Чижов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нотр-Дам. Далеко высунул, аж до подбородка.
Утром я поспешно провожал, почти что выпроваживал Некрича, рассеянный и безразличный с недосыпа. Мы выпили по чашке кофе, он звал меня к себе в театр, обещал бесплатно провести на любой спектакль, принялся расхваливать постановку "Хованщины", но я едва слушал. Уже стоя на пороге в пальто и открыв дверь, Некрич увидел на тумбочке в прихожей мой проездной. Он быстро достал из внутреннего кармана пальто свой билет, положил его рядом, рубашкой кверху, а себе, ни слова не говоря, забрал мой, как карту при обмене в покере. Я взял его проездной, думая, что он просрочен, но он оказался точно таким же, как мой, на февраль. Прежде чем опустить мой билет к себе в карман, Некрич еще раз взглянул на него и улыбнулся, точно ему пришла нужная карта. Мы попрощались, я закрыл за ним дверь.
Медленно гасла под потолком театральная люстра, и раззолоченный галион зрительного зала с ярусами балконов, бельэтажем, ложами, партером и притихшими зрителями плавно погружался на темное дно.
Последним источником света в полной тьме оставалась оркестровая яма. Затем осветился и пошел волнами, раздвигаясь в стороны, тяжелый занавес, расшитый золотом по красному пятиконечными звездами и гербами СССР. Открылась сцена. На заднике тускнел не то рассвет, не то закат, не то застывший отблеск пожара. Среди серых, почти сливающихся с темными декорациями армяков народа алели кафтаны стрельцов. Бояре в высоких бобровых шапках,
"замутить хотя на государстве", собирались на "гнусное совещание". Приведенная в действие доносом, закручивалась малопонятная политическая интрига. В массовых сценах было занято едва ли не столько же народу, сколько сидело в зале, все пространство между кулисами полнилось смутным движением. Хоры напоминали пение бурлаков, вытягивающих, надрываясь, то и дело застревающую на мели перегруженную баржу народной оперы. И все-таки она плыла, медленно и неумолимо двигаясь вперед – посуху, яко по морю. Хоры, превышая друг друга, громоздились в темном сияющем пространстве над рядами партера, вдавливая зрителей в кресла: "Победихом, посрамихом, пререкохом, пререкохом и препрехом ересь. Ересь нечестия и зла стремнины вражие. Победихом, пререкохом и препрехом!" Раскольники готовились к самосожжению, преданные стрельцы выходили ссутулясь, неся на своих плечах плахи, на которых должны быть казнены. Действие разворачивалось все шире, все больше людей теснилось среди декораций, казалось, опера уже не умещается в театральных стенах, еще немного и она вырвется из них на простор городских улиц. Но хитрое устройство сцены открывало новые неожиданные пространства: за кремлевскими башнями возникали алые боярские палаты, за ними раскольничий скит, позади него голубел заснеженный лес, уходящий в синюю даль, в мутный закат или неизменный отсвет пожара, а за лесом и закатом сидел у пульта
Некрич и, слушая в наушниках указания помрежа, щелкал переключателями.
Я навестил его в антракте, чтобы поблагодарить за контрамарку, но у него не было для меня ни секунды. Он вел сегодня вечером спектакль, и вся ответственность лежала на нем. Вся сложная машинерия оперы была в его руках. Некрич переводил рычаги на пульте, и кремлевская стена на скрипучих тросах поднималась вверх, уходила высоко в полумрак над сценой, а ей на смену спускался оттуда обреченный сгореть деревянный скит. Двое молодых ребят в кедах и джинсах выкатывали плаху на колесиках,
Некрич подгонял их: "Живее, живее!" Меня едва не сбили с ног рабочие, толкающие перед собой лобное место. Я не знал, куда приткнуться среди поспешно перемещаемых или вдруг взмывающих в воздух стен, башен, сундуков, ларей. Стоило мне прислониться к резным перилам лестницы, как всю лестницу выносили у меня из-за спины на сцену. Я позавидовал Некричу, чувствующему себя как дома в этом лихорадочно подвижном мире среди невесомых вещей.
Все с ним были здесь на "ты". Марфа-раскольница, крупная широкоплечая женщина, расхаживала из стороны в сторону той же
"величавой" походкой, что и по сцене, начинала выпевать одну фразу и бросала, не закончив. Несколько раз она закашлялась, потом достала из расшитого сарафана носовой платок и звучно высморкалась.
– Неужели простудились? – участливо спросил Некрич.
– Не говори, Андрюша, наверное, слягу на больничный, еле на ногах держусь, вспотела вся.- Она озабоченно потрогала лоб рукой, проверяя, нет ли температуры.
– Конечно, все меня здесь знают, я же практически вырос за кулисами,- сказал мне позже Некрич, когда под конец антракта у него нашлась для меня пара минут .
Мы выглянули из-за занавеса в заполняющийся публикой зал.
– Вон там,- показал он,- царская ложа, в ней сидели государь император и члены царской семьи. Теперь это ложа для правительства или для видных иностранцев, не ниже министров. Ну а вокруг обычно сидят гэбисты.- Несмотря на небрежный тон, он явно гордился своей причастностью к развлечениям людей большой политики.
Прозвенел звонок, и я пошел обратно к себе на балкон, договорившись встретиться с Некричем после спектакля.
Побывав за кулисами и увидев своими глазами, что все громоздкое сценическое зрелище изнутри держится на соплях, я ждал теперь, что оно вот-вот даст сбой, запнется и развалится, например,
Марфа-раскольница закашляется посредине арии и не сможет продолжать. Но ничего такого не происходило, все шло как по маслу, будто само собой. Марфа была той же самой, что за кулисами, и все-таки уже совсем другой: ни закашляться, ни высморкаться, ни даже просто вытереть нос было уже не в ее власти. Зрелище, такое шаткое и топорное с изнанки, где все, к чему ни прислонись, грозит завалиться, своей обращенной к залу лицевой стороной было нерушимо и монументально, точно взгляды зрителей скрепляли его намертво.
Рядом со мной сидела пожилая женщина, заботливо опекавшая свою соседку, годившуюся ей в матери. Та была одета в черное платье, оставляющее открытой тонкую и морщинистую, как куриная нога, шею. Края платья у горла она постоянно поправляла и теребила сухими пальцами. Судя по возрасту, она вполне могла девочкой видеть в царской ложе Николая, а членов правительства прошло перед ее глазами столько, что она наверняка уже путала их лица.
Оперу она слушала, полуприкрыв глаза, как бы одновременно вспоминая. К началу третьего действия она незаметно уснула и, тихо похрапывая, спокойно проспала до конца. Вторая женщина накрыла ей плечи широким шарфом.
История приближалась между тем к своему неизбежному финалу.
Карликовые фигурки пришлых людей толпились у рампы. Раскольники заперлись в скиту, чтобы сжечь себя. Я откинулся на спинку обтянутого красным бархатом кресла, оно было удобным, даже слишком мягким. Слабая лампочка светилась за спиной над дверью.
Скит с раскольниками запылал в глубине сцены малиновым дымным пламенем, отбрасывая отсветы на позолоту балконов. Уйдя всей спиной в кресло, я чувствовал, что перестаю ощущать расслабившееся тело. Бархатное болото оперы незаметно засасывало меня. Над Москвой-рекой занимался рассвет. Под аплодисменты вновь сошелся перед сценой занавес с гербами и звездами.
– Моя бабушка проработала театральным костюмером почти всю жизнь. Редкая была женщина, удивительная, Софроницкого в молодости знала, с Соллертинским приятельствовала. Она меня, в сущности, и воспитала, у матери другие были заботы, а отца я вообще едва помню, он был на двадцать лет старше мамы и умер раньше, чем я в школу пошел. По бабушкиной протекции я и в театр попал.
Мы с Некричем сидели в комнате в глубине театра, которую он считал своей, хотя по основному назначению она служила складом для инструментов оркестра и была до потолка заставлена различной формы футлярами с арфами, контрабасами, трубами, валторнами.
– Сначала я в хоровом училище был, вместе с другими мальчиками выбегал в армячке на сцену в "Борисе Годунове" и пел
"Здравствуй, здравствуй, юродивый Иваныч!". Помню, мне страшно нравилось у него копеечку отнимать, он только махал нам вслед руками в лохмотьях, здоровый детина в своей дурацкой шапке. А мне бабушка специально по моему размеру армячок сшила, чтобы в нем было удобно туда-сюда по сцене бегать. К нему еще лапти были и пояс.
Некрич достал из сумки большой двойной бутерброд и стал его есть, подставив снизу ладонь, чтобы свесившийся кусок колбасы не упал на пол. Глядя на эту согнутую лодочкой ладонь, я увидел сквозь Некрича с усами и бородкой маленького Некрича – крестьянского мальчика в лаптях и армячке, которому бабушка затягивает потуже пояс перед выходом на сцену. Мальчик, правда, был всего лишь уменьшенной копией взрослого Некрича, и усы с бородкой тоже присутствовали на детском лице, потому что без них и без почти сросшихся на переносице бровей вообразить его мне не удавалось.
– В училище мне больше всего нравилось молчать,- продолжал он с набитым ртом (очевидно, бабушка, занятая костюмами, забыла обучить его главному жизненному правилу всех воспитанных детей: