Днепр – солдатская река - Сергей Михеенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письма, перетянутые льняным шнурком, были стиснуты в другом отделении. Пачка тридцатирублёвок. Собирался отослать деньги Зинаиде и не успел. Блокнот, список взвода и список потерь штрафной роты. Теперь это вряд ли кому-то нужно. Но выбрасывать списки Воронцов не стал. Пошарил внизу и вытащил бритву. Кто ж её сунул ему в сумку? Ведь это была бритва лейтенанта Бельского. Она должна была лежать в сумке Бельского, которую носил вестовой Быличкин. Значит, это Быличкин всё переложил и сунул ему под голову. Быличкин жив. Не задело его ни взрывной волной, ни осколками. Ребята ничего не стали оставлять себе. Верили, что он выживет. Где они теперь? Не успел он написать на них реляции. Если только Гридякин напишет. Или Кондратий Герасимович. Нашёл ли он сына? Танков в том поле погорело много. А вещи лейтенанта Бельского ребята поделили, бритва досталась ему.
Фляжку и письма он сунул за пазуху. Остальное аккуратно сложил в сумку, застегнул её и пошёл на склад. У Лидии Тимофеевны, пожилой, деревенского вида женщины с усталым лицом, поинтересовался, во что его оденут и обуют, когда придёт время выписываться?
– Что-нибудь, сынок, подберём. – Лидия Тимофеевна с любопытством посмотрела на него. – Никого раздетым не отпускаем. Всех одеваем-обуваем, паёк на дорогу выдаём.
На стеллажах лежали стопы простиранной и выглаженной одежды.
– Ростика-то ты, сынок, немалого. И правда, на тебя заранее одёжку подбирать надо. Ладно, подберу. Нового не дадим. Не обессудь. Но чистенькое, заштопанное… За некоторыми из частей приезжают, так им новое всё привозят. Начальство… Так что у нас тут обменный фонд большой.
Лидия Тимофеевна снова приладила на полевой сумке и свёрнутой в скатку шинели Воронцова бирку на бумажном шпагате, покачала головой:
– А что это ты, сынок, шинелюшку свою скатал по-дорожному? Нескоро тебе ещё. Такого тебя, Марья Антоновна ещё месяц продержит. А то и дольше. – И вздохнула. – Навоюешься ещё. Не майся. Девку себе фабричную найди. – Она засмеялась каким-то хриплым, задавленным смехом. – Поживи, сынок, спокойно. Война теперь далеко. Вон куда немца прогнали! А девка тебе, такому красавцу, любая рада будет. Женихов-то нынче нет. Побили женихов…
Да нет, маета не проходила.
Отметили день рождения майора Фролова. Из дому ему пришла посылка. Сдвинули у окна тумбочки, постелили газету. Фролов, лысоватый, узколицый, с быстрым взглядом, размахивая загипсованной рукой, отдавал распоряжения, что куда поставить и что как порезать. И питья, и закуски наставили и навалили на подоконник и тумбочки много. И это обилие домашней еды радовало глаз. Воронцов положил в середину свою фляжку.
– О! Благородный жест настоящего фронтовика! – сказал Фролов улыбаясь.
Фролову было под сорок. Служил начальником оперативного отдела штаба одной из стрелковых дивизий 33-й армии. Ранили где-то под Износками.
Когда хорошенько выпили, а потом несколько раз повторили, когда развязались языки и разговоры начались душевные, Фролов пересел на кровать к Воронцову и спросил:
– Иван Корнеич говорил, что вы весной прошлого года под Вязьмой были?
– Был.
Фролов долил Воронцову в кружку, плеснул себе и сказал:
– Давай помянем нашего генерала. Суровый был мужик. Как там, у Лермонтова: слуга царю, отец солдатам… И всех, кто с ним остался, там, за Угрой, тоже помянем.
Воронцов вспомнил командарма Ефремова, промозглое утро в сосняке, последнюю атаку на прорыв… Потом ему не раз казалось, что поступили они неправильно. Получалось так, что бросили они своего командующего. А генерала и мёртвого нельзя было оставлять немцам. Никому он не рассказывал о том последнем бое на прорыв. Только однажды со Степаном, оставшись наедине, вспомнили полушёпотом о своих товарищах. Но и во время того разговора ни он, ни Степан о генерале не проронили ни слова. Хотя оба думали о нём.
– Особняку потом на вопросы отвечал? – спросил Фролов, кинув на Воронцова свой быстрый взгляд.
Воронцов кивнул и напрягся. Что хочет сказать ему майор Фролов?
– Молчишь. И правильно поступаешь. Знаешь что, парень, скажу я тебе… – Фролов наклонился к нему. – Помалкивай лучше об этом впредь. Иначе выше взвода не пойдёшь. Так и будешь всю войну тянуть лямку Ваньки-взводного. Знаю я, как относятся к тем, кто побывал в окружении. А предложением майора Кондратенкова не пренебрегай. Он человек слова. Своих не бросает. И блох в старых рубахах искать не станет, и другим делать этого не позволит. Подумай.
Почти на всех фронтах шло успешное наступление. В сводках говорилось о том, что наши наступающие части в нескольких местах захватили плацдармы на правом берегу Днепра и удерживают их, расширяют и усиливают резервами. Понимали, каково им там, на плацдармах. Ждали новых добрых вестей: что вот-вот на правый берег Днепра перекинутся и основные силы, и тогда пойдут развивать наступление в глубину, как это было после Орла и Белгорода.
В палате повесили репродуктор, и теперь он не выключался. Ранбольные собирались группами, возбуждённо обсуждали сводки.
– Во колошматят их на Днепре!
– Слыхали, как сообщают? Танковые корпуса, танковые армии… Сила!
Но те, кто постарше, покуривали свои цигарки молча. И только иногда кто-нибудь из них ронял задумчиво:
– Да, ребята, Днепр – река широкая…
В один из дней Воронцов отпросился в город. Решил послать в Прудки Зинаиде и детям деньги, которые скопились за последнее время. Мария Антоновна выслушала его и сказала:
– Вообще-то не положено. Раненые не должны появляться в городе. Вот задержит вас патруль, мне нагоняй будет. И в подштанниках ведь вы не пойдёте?
– Прикажите что-нибудь подобрать. Лидия Тимофеевна обещала…
– Подберём, подберём. Только патрулю не попадитесь. – Она взяла лист бумаги и что-то размашисто черкнула. – Вот, возьмите.
– Что это?
– Увольнительная, – усмехнулась она. – Записка моей маме. О том, что я послала вас с поручением. На всякий случай запомните: улица Тарусская, дом двенадцать. Если попадётесь патрулю, скажите, что начальник госпиталя поручила вам узнать, всё ли в порядке дома. Мама больна. Видите, вы принуждаете меня лгать, спекулировать здоровьем матери… Ладно, ладно, идите. В худшем случае, если патруль вам не поверит, вас приведут сюда. Ко мне.
В Серпухове Воронцов не раз бывал до войны. Летом сорок первого. Их Шестая рота какое-то время стояла в летнем лагере недалеко от дороги на Тулу. Рядом с лагерем находилась деревня Лужки, куда они иногда ходили за молоком. Летний военный лагерь тоже именовался «Лужками».
Переодевшись в диагоналевую гимнастёрку и шаровары, Воронцов застегнул шинель, затянул, как положено, ремень, перекинул через плечо полевую сумку, в которой тяжело стукнул бинокль, и вышел со школьного двора в сторону земляного моста. Где-то там, в двух кварталах от госпиталя, находилось почтовое отделение.
Он шёл, прихрамывая на обе ноги. Солнце всё ещё пригревало по-летнему, и, пройдя половину улицы, он почувствовал, что спина его вспотела. Конечно, сразу догадался он, дело вовсе не в солнце. Устал. Ноги дрожали. Захотелось присесть. Он посмотрел по сторонам. Вот так, с непривычки… Даже такой марш, оказывается, пока не под силу.
– Скажите, пожалуйста, я правильно иду к почте? – спросил он прохожих.
– Да, боец, вон она, твоя почта, – указал рукой один из них, и Воронцов встретился с ним взглядом: внимательные глаза неопределённого цвета, настороженные и одновременно какие-то торопливые, спешащие обшарить всё, и человека, и пространство вокруг. На вид лет двадцать, не больше. Другой значительно старше. Оба в добротных офицерских сапогах. Молодой одет в вельветовую куртку, а пожилой в добротное осеннее двубортное пальто, очень хорошо сидевшее на нём.
Они разминулись. Воронцов решил всё же дотянуть до почты не отдыхая. Двухэтажное здание с синей вывеской постового отделения виднелось впереди, за два дома. Но он вдруг подумал, что, дойдя до почты, не сможет идти назад, и получится… Что может получиться из того, когда на почту приходит раненый, находящийся на излечении в госпитале, а назад идти не может? Чего доброго, не Марье позвонят, а в комендатуру… Тогда он подведёт и Марию Антоновну, и себя. И больше она ему такие прогулки не позволит.
Он перешёл через пустынную улицу и свернул в переулок, ведущий куда-то вниз, как видно, к реке. Потому что снизу тянуло влажной прохладой близкой большой воды. Идти вниз оказалось значительно легче. Правда, потом придётся подниматься вверх. Ничего, подумал он, вырежу палку, и с нею я куда угодно доковыляю. Он вспомнил, как год назад бежал, опираясь на палку, от карателей. Тогда он летел на своём костыле, как на коне. Сколько раз он мог быть убит! Но каждый раз что-то происходило, и он выкарабкивался. Судьба, словно испытывая его, словно приберегая для чего-то, в последний миг бросала соломинку, и соломинка помогала догрести до берега. Почему так происходило? Ведь все, с кем в октябре сорок первого он отрывал первый свой окоп на реке Извери под Юхновом, погибли. Кто там, в тех окопах, кто несколькими днями позже, на Угре и на Шане, а кто совсем недавно. И вдруг он вспомнил, как однажды, когда их группу выслали в боковой дозор и он, командир группы, остановил выходящий из окружения полк майора Алексеева, ему приснился сон. Снилась ему вроде бы Любка, деревенская его подружка, но и не совсем Любка. Снилось какое-то сияние, которое ему показала Любка, и, когда он спросил: «Кто там?», Любка ответила: «Богородица». Потом он спросил: «Я теперь умру?» Но никто ему не ответил. И всё исчезло. И Любка, и то сияние, которое он так и не разглядел, потому что оно не имело каких-либо отчётливых очертаний. Никто ему не ответил на его вопрос. Тогда он очнулся и понял, что спит в окопе, на НП майора Алексеева… Вот почему он был так спокоен в бою. «Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днём… Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя… но к тебе не приблизится… Только смотреть будешь очами твоими…» Эти слова из Псалтири, которую читал монах Нил день и ночь. И иногда, украдкой подходя к его жилищу, Воронцов слышал в открытое окно его тихое бормотание, порой переходящее в шёпот благодарности. Кого благодарил монах Нил? Небо? Озеро? Тишину, накрывающую и Бездон, и хутор, и песчаную косу, поросшую елями и соснами своей благодатью? Бога? Так ведь всё это, вдруг понял Воронцов: и озеро с отражённым в нём небом, и запах хвои, и мерцание солнечных бликов на песчаном холмике, усыпанном пролесками, и есть Бог. А иной, без Бога, тишина разве может быть? Он вспомнил монаха Нила, его взгляд, его молчаливые долгие стояния на краю берега у озера, его редкие слова, его молчание. Хозяин хутора Иван Степанович как-то сказал Воронцову, когда он спросил о монахе Ниле, что Нил здесь живёт потому, что нашёл Бога… А может, Бог – это тишина? Тишина без выстрелов и стонов раненых. Тишина, в которой отчётливо слышен шорох листвы и свист утиных крыльев. Тишина, которая не разрушает молчание. Воронцов вспомнил курсанта Селиванова, убитого полтора года назад возле Варшавского шоссе неподалёку от станции Мятлево. Селиванов, должно быть, тоже молился о том же. Створка складня Селиванова лежала в его полевой сумке.