Поэма гашиша - Шарль Бодлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде чем перейти к дальнейшему, я остановлюсь на случае, который относится к упомянутому выше ощущению холода в конечностях и может служить доказательством того, насколько разнообразны даже чисто физические явления при действии яда в зависимости от индивидуальности отравленного. В данном случае мы имеем дело с литератором, и многие моменты его рассказа отмечены печатью писательского темперамента.
«Я принял, – говорит он, – умеренную дозу масляного экстракта, и все шло прекрасно. Приступ болезненной веселости длился недолго, и мною овладело состояние истомы и недоумения, которое почти граничило с блаженством. Я надеялся на спокойный вечер, свободный от всяких забот. К несчастью, обстоятельства сложились так, что мне пришлось в этот вечер сопровождать в театр одного из моих знакомых. Я мужественно подчинился необходимости, затаив свое безграничное желание отдаться лени и неподвижности. Не найдя ни одного свободного фиакра в моем квартале, я должен был совершить длиннейший путь пешком, подвергая слух свой неприятному шуму экипажей, глупым разговорам прохожих, целому океану пошлости.
В кончиках пальцев я испытывал уже ощущение холода; холод этот все усиливался и, наконец, стал настолько резок, как будто руки мои были опущены в ведро ледяной воды. Но я не испытывал никакого страдания; наоборот, это острое чувство холода доставляло мне какое-то странное наслаждение. Но ощущение холода все усиливалось; раза два или три я спрашивал своего спутника, действительно ли так холодно, как мне кажется; мне отвечали, что, напротив, погода очень теплая. Очутившись, наконец, в зале, запертый в предназначенной мне ложе, имея в своем распоряжении три или четыре часа отдыха, я почувствовал себя в обетованной земле. Чувства, которые я сдерживал во время ходьбы напряжением моей ослабевшей воли, теперь сразу прорвались, и я свободно отдался немому восторгу. Холод все увеличивался, а между тем я видел людей в легких костюмах, с усталым видом отиравших вспотевшие лица. Меня осенила радостная мысль, что я человек исключительный, который один пользуется правом мерзнуть летом в театральной зале. Холод, все увеличиваясь, становился угрожающим, но любопытство – до какого предела он может дойти – было во мне сильнее других чувств. Наконец, он охватил меня всего: мне казалось, что даже мои мысли застыли: я превратился в мыслящую льдину, в статую, высеченную из глыбы льда; и эта дикая галлюцинация вызывала во мне гордость, возбуждала духовное блаженство, которое я не в состоянии передать. Моя безумная радость усиливалась еще благодаря уверенности, что никто из присутствующих не знает ничего ни о моей природе, ни о моем превосходстве над ними. И какое счастье я испытывал при мысли, что товарищ мой даже не подозревает, во власти каких диких ощущений я нахожусь! Скрытность моя была вполне вознаграждена, и полное сладострастья наслаждение, которое я пережил, осталось моей безраздельной тайной.
Должен еще заметить, что, когда я вошел в ложу, мрак поразил мои глаза, и это ощущение казалось мне очень близким к тому чувству холода, которое я испытывал. Быть может, оба эти ощущения поддерживали друг друга. Вы должны знать, что гашиш чудесно обостряет световые эффекты: яркое сияние, каскады расплавленного золота; радует всякий свет – и тот, который льется широким потоком, и тот, который подобно рассыпавшимся блесткам цепляется за острия и верхушки: и канделябры салонов, и восковые свечи процессии в честь Богоматери, и розовый закат солнца. Вероятно, эта несчастная люстра в театре давала свет, недостаточный для этой ненасытной жажды блеска; мне показалось, что я вхожу в царство мрака, который постепенно сгущался, в то время, как я грезил о вечной зиме и о полярных ночах. Что касается сцены (на сцене этой давалась комедия), которая одна была освещена, то она казалась мне поразительно маленькой и очень далекой, – как бы в глубине перевернутого стереоскопа. Я не буду утверждать, что я слушал актеров – вы понимаете, что это было невозможно; время от времени мысль моя подхватывала обрывки фразы, и, подобно искусной танцовщице, пользовалась ею, как упругой доской, отталкиваясь от нее и бросаясь в область грез.
Можно было бы предположить, что драма, воспринятая при таких условиях, теряет всякий смысл и всякую логическую связь; спешу разуверить вас: я находил очень тонкий смысл в драме, созданной моим рассеянным воображением. Ничто в ней не смущало меня; я походил на того поэта, который, присутствуя в первый раз на представлении «Эсфири», находил вполне естественным, что Аман объясняется царице в любви. Вы, конечно, догадываетесь, что дело шло о той сцене, когда Аман бросается к ногам Эсфири, умоляя ее простить ему его преступления. Если бы все драмы слушались таким образом, они значительно выиграли бы от этого, даже драмы Расина.
Актеры казались мне совсем крошечными и обведенными резкими и отчетливыми контурами, подобно фигурам Мессоньера. Я не только ясно различал самые мелкие детали их костюмов, рисунки материй, швы, пуговицы и т д., но даже линию парика, белила и румяна, и все изощрения грима. И все эти лилипуты были окутаны каким-то холодным, волшебным сиянием, подобным тому, которое дает очень ясное стекло масляной картине. Когда я вышел, наконец, из этого вместилища ледяного мрака, когда внутренняя фантасмагория рассеялась и я пришел в себя, я испытывал такое страшное утомление, какого никогда не вызывала во мне даже самая напряженная работа, вызванная необходимостью».
Действительно, именно в этом периоде опьянения обнаруживается необыкновенная утонченность, удивительная острота всех чувств. Обоняние, зрение, слух, осязание принимают одинаковое участие в этом подъеме. Глаза созерцают бесконечное. Ухо различает почти неуловимые звуки среди самого невероятного шума. И тут-то начинают возникать галлюцинации. Все окружающие предметы – медленно и последовательно – принимают своеобразный вид, постепенно теряют прежние формы и принимают новые. Потом начинаются разные иллюзии, ложные восприятия, трансформации идей. Звуки облекаются в краски, в красках слышится музыка. Мне могут заметить, что тут нет ничего сверхъестественного, что всякая поэтическая натура – в здоровом и нормальном состоянии – склонна к таким аналогиям. Но ведь я предупредил читателя, что в состоянии, сопровождающем опьянение гашишем, нет никаких сверхъестественных явлений; вся суть в том, что эти аналогии приобретают необыкновенную яркость: они проникают в нас, овладевают нами, порабощают мозг своим деспотическим характером. Музыкальные ноты становятся числами, и если вы одарены некоторыми математическими способностями, то мелодия и гармония, сохраняя свой страстный, чувственный характер, превращается в сложную математическую операцию, в которой числа вытекают из чисел, и за развитием и превращениями которой вы следите с удивительной легкостью, равной беглости самого исполнителя.
Случается иногда, что личность исчезает, и объективность – как в пантеистической поэзии – воспринимается вами настолько ненормально, что созерцание окружающих предметов заставляет вас забыть о своем собственном существовании, и вы сливаетесь с ними. Ваш глаз останавливается на стройном дереве, раскачивающемся от ветра: через несколько секунд то, что вызвало бы только сравнение в мозгу поэта, становится для вас реальностью. Вы переносите на дерево ваши страсти, ваши желания или вашу тоску; его стоны и раскачивания становятся вашими, и вскоре вы превращаетесь в это дерево. Точно так же птица, парящая в небесной лазури, в первый момент является как бы олицетворением вашего желания парить над всем человеческим; но еще момент – и вы превратились в эту птицу… Вот вы сидите и курите. Ваше внимание остановилось на синеватых облаках, поднимающихся из вашей трубки. Представление об испарении – медленном, постепенном, вечном – овладевает вашим умом, и вы свяжете его с вашими собственными мыслями, с вашей мыслящей материей. И вот, в силу какой-то странной перестановки, какого-то перемещения или интеллектуального qui pro quo вы вдруг почувствуете, что вы испаряетесь, и вы припишете вашей трубке (в которой вы ощущаете себя сжатым и сдавленным, как табак) поразительную способность курить вас.
К счастью, эта особенная способность воображения длится не долее минуты: проблеск ясного сознания дал вам возможность, при громадном напряжении воли, взглянуть на часы. Но вот новый порыв мыслей уносит вас: он закружит вас еще на минуту в своем безумном вихре, и эта новая минута будет для вас новой вечностью. Ибо соотношение между временем и личностью совершенно нарушено, благодаря количеству и интенсивности ощущений и мыслей. Можно сказать, что в течение одного часа переживается несколько человеческих жизней. Не уподобляетесь ли вы фантастическому роману – не написанному, а осуществленному в действительности? Нет прежнего равновесия между органами чувств и переживаемыми наслаждениями; и это последнее обстоятельство служит наиболее существенным доказательством вреда этих опасных экспериментов, при которых исчезает свобода личности.