Холодный дом (главы I-XXX) - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Не стоит и спрашивать, вышло ли из этого хоть что-нибудь путное, говорит миледи с таким же скучающим видом, какой был у нее в линкольнширской усадьбе.
- Ничего такого, что вы назвали бы "путным", сегодня не вышло, отзывается мистер Талкингхорн.
- Да и никогда не выйдет, - говорит миледи.
Сэр Лестер не против бесконечных канцлерских тяжб. Тянутся они долго, денег стоят уйму, зато соответствуют британскому духу и конституции. Правда, сэр Лестер не очень заинтересован в тяжбе "Джарндисы против Джарндисов", хотя, кроме участия в ней - и, значит, надежды на наследство, - миледи не принесла ему никакого приданого, и он только смутно ощущает, как нелепейшую случайность, что его фамилия - фамилия Дедлок - встречается лишь в бумагах, приобщенных к какой-то тяжбе, тогда как должна бы стоять в ее заголовке. Но, по его мнению, Канцлерский суд, даже если он порой несколько замедляет правосудие и слегка путается, все-таки есть нечто, изобретенное - вкупе со многими другими "нечто" - совершенным человеческим разумом для закрепления навечно всего на свете. Вообще он твердо убежден, что санкционировать своей моральной поддержкой жалобы на этот суд, все равно что подстрекать какого-нибудь простолюдина поднять где-нибудь восстание... по примеру Уота Тайлера *.
- Ввиду того, что к делу приобщено несколько новых показаний, притом коротких, - начинает мистер Талкингхорн, - и ввиду того, что у меня есть прескверный обычай докладывать моим клиентам, - с их разрешения, - обо всех новых обстоятельствах их судебного дела, - осторожный мистер Талкингхорн предпочитает не брать на себя лишней ответственности, - и далее, поскольку вы, как мне известно, собираетесь в Париж, я принес с собой эти показания.
(Сэр Лестер, кстати сказать, тоже собирается в Париж, но великосветская хроника жадно интересуется только его супругой.)
Мистер Талкингхорн вынимает бумаги, просит разрешения положить их на великолепный позолоченный столик, у которого сидит миледи, и, надев очки, начинает читать при свете лампы, прикрытой абажуром:
- "В Канцлерском суде. Между Джоном Джарндисом..."
Миледи прерывает его просьбой по возможности опускать "всю эту судейскую тарабарщину".
Мистер Талкингхорн бросает на нее взгляд поверх очков и, пропустив несколько строк, продолжает читать. Миледи с небрежным и презрительным видом перестает слушать. Сэр Лестер, покоясь в огромном кресле, смотрит на пламя камина и, кажется, величественно одобряет перегруженное бесчисленными повторами судейское многословие, видимо почитая его одним из оплотов нации. Там, где сидит миледи, становится жарко, а ручной экран, хоть и драгоценный, слишком мал; он красив, но бесполезен. Пересев на другое место, миледи замечает бумаги на столе... присматривается к ним... присматривается внимательней... и вдруг спрашивает:
- Кто это переписывал?
Мистер Талкингхорн мгновенно умолкает, изумленный волнением миледи и необычным для нее тоном.
- Кажется, такой почерк называется у вас, юристов, писарским почерком? - спрашивает она, снова приняв небрежный вид, и, обмахиваясь ручным экраном, пристально смотрит мистеру Талкингхорну в лицо.
- Нет, не сказал бы, - отвечает мистер Талкингхорн, рассматривая бумаги. - Вероятно, этот почерк приобрел писарской характер уже после того, как установился. А почему вы спрашиваете?
- Просто так, для разнообразия - очень уж скучно слушать. Но продолжайте, пожалуйста, продолжайте!
Мистер Талкингхорн снова принимается за чтение. Становится еще жарче; миледи загораживает лицо экраном. Сэр Лестер дремлет; но внезапно он вскакивает с криком:
- Как? Что вы сказали?
- Я сказал, - отвечает мистер Талкингхорн, быстро поднявшись, - "боюсь, что миледи Дедлок нездоровится".
- Мне дурно, - шепчет миледи побелевшими губами, - только и всего; но дурно, как перед смертью. Не говорите со мной. Позвоните и проводите меня в спальню!
Мистер Талкингхорн переходит в другую комнату; звонят колокольчики; чьи-то шаги шаркают и топочут; но вот наступает тишина. Наконец Меркурий приглашает мистера Талкингхорна вернуться.
- Ей лучше, - говорит сэр Лестер, жестом предлагая поверенному сесть и читать вслух - теперь уже ему одному. - Я очень испугался. Насколько я знаю, у миледи никогда в жизни не было обмороков. Правда, погода совершенно невыносимая... и миледи до смерти соскучилась у нас в линкольширской усадьбе.
ГЛАВА III
Жизненный путь
Мне очень трудно приступить к своей части этого повествования, - ведь я знаю, что я не умная. Да и всегда знала. Помнится, еще в раннем детстве я часто говорила своей кукле, когда мы с ней оставались вдвоем:
- Ты же отлично знаешь, куколка, что я дурочка, так будь добра, не сердись на меня!
Румяная, с розовыми губками, она сидела в огромном кресле, откинувшись на его спинку, и смотрела на меня, - или, пожалуй, не на меня, а в пространство, - а я усердно делала стежок за стежком и поверяла ей все свои тайны.
Милая старая кукла! Я была очень застенчивой девочкой, - не часто решалась открыть рот, чтобы вымолвить слово, а сердца своего не открывала никому, кроме нее. Плакать хочется, когда вспомнишь, как радостно было, вернувшись домой из школы, взбежать наверх, в свою комнату, крикнуть: "Милая, верная куколка, я знала, ты ждешь меня!", сесть на пол и, прислонившись к подлокотнику огромного кресла, рассказывать ей обо всем, что я видела с тех пор, как мы расстались, Я с детства была довольно наблюдательная, - но не сразу все понимала, нет! - просто я молча наблюдала за тем, что происходило вокруг, и мне хотелось понять это как можно лучше. Я не могу соображать быстро. Но когда я очень нежно люблю кого-нибудь, я как будто яснее вижу все. Впрочем, возможно, что мне это только кажется потому, что я тщеславна.
С тех пор как я себя помню, меня, как принцесс в сказках (только принцессы всегда красавицы, а я нет), воспитывала моя крестная. То есть мне говорили, что она моя крестная. Это была добродетельная, очень добродетельная женщина! Она часто ходила в церковь: по воскресеньям - три раза в день, а по средам и пятницам - к утренней службе, кроме того, слушала все проповеди, не пропуская ни одной. Она была красива, и если б улыбалась хоть изредка, была бы прекрасна, как ангел (думала я тогда); но она никогда не улыбалась. Всегда оставалась серьезной и суровой. И она была такая добродетельная, что если и хмурилась всю жизнь, то лишь оттого, казалось мне, что видела, как плохи другие люди. Я чувствовала, что не похожа на нее ничем, что отличаюсь от нее гораздо больше, чем отличаются маленькие девочки от взрослых женщин, и казалась себе такой жалкой, такой ничтожной, такой чуждой ей, что при ней не могла держать себя свободно, мало того - не могла даже любить ее так, как хотелось бы любить. Я с грустью сознавала, до чего она добродетельна и до чего я недостойна ее, страстно надеялась, что когда-нибудь стану лучше, и часто говорила об этом со своей милой куклой; но все-таки я не любила крестной так, как должна была бы любить и любила бы, будь я по-настоящему хорошей девочкой.
От этого, думается мне, я с течением времени сделалась более робкой и застенчивой, чем была от природы, и привязалась к кукле - единственной подруге, с которой чувствовала себя легко. Я была совсем маленькой девочкой, когда случилось одно событие, еще больше укрепившее эту привязанность.
При мне никогда не говорили о моей маме. О папе тоже не говорили, но больше всего мне хотелось знать о маме. Не помню, чтобы меня когда-нибудь одевали в траурное платье. Мне ни разу не показали маминой могилы. Мне даже не говорили, где находится ее могила. Однако меня учили молиться только за крестную, - словно у меня и не было других родственников. Не раз пыталась я, когда вечером уже лежала в постели, заговорить об этих волновавших меня вопросах с нашей единственной служанкой, миссис Рейчел (тоже очень добродетельной женщиной, но со мной обращавшейся строго), однако миссис Рейчел отвечала только: "Спокойной ночи, Эстер!", брала мою свечу и уходила, оставляя меня одну.
В нашей школе, где я была приходящей, училось семеро девочек, - они называли меня "крошка Эстер Саммерсон", - но я ни к одной из них не ходила в гости. Правда, все они были гораздо старше и умнее меня и знали гораздо больше, чем я (я была много моложе других учениц), но, помимо разницы в возрасте и развитии, нас, казалось мне, разделяло что-то еще. В первые же дни после моего поступления в школу (я это отчетливо помню) одна девочка пригласила меня к себе на вечеринку, чему я очень обрадовалась. Но крестная в самых официальных выражениях написала за меня отказ, и я не пошла. Я ни у кого не бывала в гостях.
Наступил день моего рождения. В дни рождения других девочек нас отпускали из школы, а в мой нет. Дни рождения других девочек праздновали у них дома - я слышала, как ученицы рассказывали об этом друг другу; мой не праздновали. Мой день рождения был для меня самым грустным днем в году.