Двуликий любовник - Хуан Марсе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти страницы сохранят мои воспоминания, чтобы уберечь их от забвения. Моя жизнь оказалась полным дерьмом, но другой у меня нет.
Мы с матерью живем в верхней части улицы Верди в обшарпанном домишке с садиком на одном из склонов парка Гюэль. Снова передо мною бегущая круто вниз, словно сказочный серпантин, улочка, размытая моросящим дождем. Из-за угла выныривает мальчишка в черной маске. Это я. Мне двенадцать лет, у меня бритая голова, черная тряпка закрывает лицо. Мальчишка в маске воровато озирается и перебегает улицу... Вновь вижу наш серый угрюмый квартал, голодных котов, узкие кровли, белые простыни, терзаемые ветром. Я перебегаю улицу и догоняю других мальчишек Фанеку, Давида, Хайме. Фанека жует печеную маниоку: он отнес записку сеньоре Лоле и побывал на кухне пансиона Инес, где нам всегда перепадает что-нибудь съестное. У здешних улиц такой сильный уклон, что мостовая кое-где превращается в лестницу. Мой квартал — на самой верхотуре, среди облаков, и дождь будто задерживается здесь, прежде чем пролиться вниз, на город. Чтобы не промокнуть насквозь, мы заходим в дом. «Может, застанем Фу-Цзы, китайца-фокусника, — говорит Давид, — он нам фокусы покажет или загипнотизирует». «Точно, пусть гипнотизирует, — отвечает Фанека, — вот бы пожить под гипнозом». Из глубины дома доносится тарахтенье швейной машинки.
Вижу свою мать за работой. Бойкая игла вонзается в пеструю длинную тряпку, которая свисает по другую сторону «Зингера». В то время моей матери было уже около пятидесяти. Полная, неопрятная, в халате, с шарфом вокруг шеи и влажной папиросой во рту. Милая моя мама. Она сидит, яростно нажимая на педаль «Зингера». У нее опухшее лицо и похмельный взгляд. Рядом с ней стол, заваленный одеждой, манекен без головы, картонные коробки, набитые вещами, ожидающими переделки. На столе бутылка дрянного вина и стакан.
У облупившейся стены, на которой кнопками приколоты пожелтевшие фотографии, — старенькое пианино.
Заметив в дверях гостиной мою рожу в маске, мать холодеет, ноги ее замирают, и машинка останавливается. Давид меня опережает:
— Сеньора Рита, Фу-Цзы дома?
— Эй, — говорит мать, обращаясь ко мне. — Ну-ка сними эту штуку с лица, сопляк. Где это видано, в таком виде дома появляться... Ар-р-ргх...
Она рыгает. Моя мама рыгает. Два раза. Когда она вновь поднимает глаза, я снимаю с лица маску. Под ней у меня другая, точно такая же.
Сегодня суббота, а по субботам наш дом наполняется «тоскующими соловьями», поэтому я бегу в таверну Фермина за бутылью вина и несколькими баночками мидий. Моя мать была довольно известной в свое время опереточной певицей, и теперь по субботам она принимает в гостиной старых друзей по труппе, давно покинувших сцену, забытых и никчемных. Вместе они поют арии из сарсуэл[9] и напиваются, плача от тоски и воспоминаний под звуки старенького пианино, за которое сейчас садится толстяк тенор, усатый и потный. Вот уж потеха для меня, мальчишки! Кроме тенора в гостиной визгливая толстуха, бывшая звезда эстрадных концертов в «Паралело», две высокие, грудастые и ярко накрашенные меццо-сопрано с мужьями, два пожилых разодетых баритона с напомаженными волосами и Маг Фу-Цзы, фокусник и пьяница, в старом кимоно и китайской шапочке, которую моя мать заботливо хранит с давних пор. У Фу-Цзы на редкость длинные, хорошо ухоженные руки и изысканные манеры. Все пьяны и поют, столпившись вокруг пианино со стаканами в руках. «Зингер» отдыхает, отекшие ноги моей матери тоже. На фотографиях — молодая Рита Бени в сценках из сарсуэлы или рядом с Фу-Цзы, тоже молодым. На стене рядом с фотографиями — две опереточные афиши.
Нежно положив руку на плечо пианиста, моя мать поет. Трепещущая от волнения, толстая, заплаканная, со стаканом, прижатым к груди, окруженная друзьями и подругами, поглощающими вино и бутерброды. Посредине гостиной — стол, на нем — грязные тарелки и большая бутыль вина, хлеб и колбаса.
— «И едва под аркой Прощенья тот кабальеро прошел, — поет мать, и слезы блестят в ее глазах, — роза с балкона упала прямо к ногам его».
— «Роза упала, — вторит ей подвыпивший и нетвердо стоящий на ногах хор гостей, — это любви начало».
— «Сеньорита, что здесь поливает цветы, — затягивает сидящий за пианино тенор, тая от сладкой грусти, — дерзновенье мое осуждаете вы, к розам в цвету, в дивный ваш сад я бы прийти был рад».
Хмельные и возбужденные, меццо-сопрано то и дело порхают к столу и, не переставая петь, склевывают ломтики колбасы и подливают вина из бутыли.
— «Ах, кабальеро с перьями на шляпе, — поют Рита и меццо-сопрано, с трудом управляя своими трелями, — как дерзновенье ваше приятно».
Остальные куплеты я не помню. Помню зато их голоса, тонкие и дрожащие, больные от тоски и ослабевшие от выпитого вина. У моей матери жалкий вид. Плача от счастья и обнимая друзей, она едва не падает. Пока гости поют под звуки пианино, Фу-Цзы отрезает несколько кружочков колбасы и сооружает себе бутерброд. Он задумчиво жует, а взгляд его темных продолговатых глаз, загадочных, источающих сладкую азиатскую нежность, скользит по комнате и встречается с моим.
Я сижу в кресле в другом углу гостиной и что есть силы надраиваю пару видавших виды башмаков, которые надену завтра, когда пойду на мою первую постоянную работу. Башмаки и щетка, с кремом или без крема — в этот раз я обхожусь слюной, — еще сыграют в моей бурной жизни забавную роль. Я знаю, что Фу-Цзы смотрит на меня, но не обращаю внимания. Сплевываю на носок башмака и яростно тру.
«Тоскующие соловьи» заканчивают пение и обнимают друг друга, смеясь и аплодируя. Кто-то подходит к столу, чтобы налить еще вина. Тенор уступает место за пианино моей матери, но та внезапно спотыкается и падает, переворачивая табурет и задыхаясь от смеха. Когда ей помогают подняться, меццо-сопрано печально заводит «Коварство»: «Когда б захотела ты Бога спросить, могу ль я другую так страстно любить». Моя мать вздрагивает и ищет глазами Фу-Цзы. «Море, души моей отраженье, если вижу я слезы твои... «
Припоминаю, что настоящее имя Мага Фу-Цзы было Рафаэль Амат. Равнодушный к нежным взглядам моей матери, он, пошатываясь, стоит передо мной. Кимоно и китайская шапочка ему идут. Улыбаясь мне, он поднимает руки, и внезапно в них появляется колода карт. Пока гости поют, он устраивает для меня целое представление. Изящный, с вкрадчивыми и ловкими движениями, Фу-Цзы с дьявольской скоростью работает длинными пальцами, обнажая в улыбке свои желтые зубы. Фокус заканчивается в тот самый миг, когда звучат последние слова «Коварства», и под аплодисменты гостей Маг раскланивается.
— Фу-Цзы благодалит почтеннейшую публику, — кланяется он мне, спрятав руки в рукава кимоно. — Благолодные сеньолы, благодалю. Благодалю.
— Дельмо и дельмо, — отвечаю я ему и резко поднимаюсь с кресла, роняя ботинки. Я разворачиваюсь к нему спиной и ухожу в свою комнату. С силой хлопаю дверью, но смех и болтовня гостей заглушают удар. Пьяный Маг растерянно смотрит на дверь.
Я лежу на кровати, придвинувшись к стене, положив руки под голову, и не отрываясь гляжу в потолок. Рядом с лампочкой на ночном столике лежат мои книги из «Золотой библиотеки» и альбом наклеек «Барабаны Фу-Манчу[10]». Из соседней комнаты доносятся голоса и звуки пианино. Слышу, как открывается дверь моей комнаты, но не оборачиваюсь. Я знаю, кто вошел.
С порога на меня смотрит Маг Фу-Цзы. Он закрывает за собой дверь, прислоняется к ней спиной и разглядывает свои пальцы. Несколько раз сгибает и разгибает их, покорно улыбаясь.
— Пальцы еще работают, но у меня... с памятью плохо. Кочерыжка не варит... Заметил? Путаю движения, смешиваю трюки... Теряю квалификацию.
Он ждет что-нибудь в ответ, потом добавляет:
— Не обижай мать. Она уже пожилая, одинокая. Ты уж не сердись на нее...
— Как ты?
Я говорю неохотно и по-прежнему не гляжу на него.
— Я Маг Фу-Цзы, великий фокусник.
Я приподнимаюсь и сажусь на край кровати, глядя в пол.
— Если бы ты был магом, ты бы выкинул отсюда всех этих нахлебников.
Маг прогуливается по комнате, жестикулируя.
— О, это я могу сделать, стоит только захотеть, но ведь они наши друзья, и у них нет работы. Не всем повезло в жизни, мальчик. Что делать!
Пьяный Фу-Цзы старается держаться прямо. Он приглаживает волосы, аккуратно и неторопливо снимает кимоно и шапочку и вешает их на стул. На нем изношенный серый костюм. Я встаю и бережно вешаю кимоно и шапочку в шкаф. Говорю ему мягко и нерешительно:
— Может, останешься на пару дней?
— Ни к чему это.
— Всегда ты одно и то же...
— Твоей матери лучше без меня.
Вспоминаю, сколько раз у нас уже был этот разговор. Затем обычно наступало долгое молчание, которое прерывал я: