Четыре дня. Сборник рассказов - Михаил Садовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я успею, – отвечает вошедший, подходит с стойке, заряжает пистолет, не глядя, на ощупь, ловко и бесшумно. Хозяин, прихрамывая, направляется к трубе, но пока он медленно совершает свой короткий путь, один за одним гремят выстрелы и вошедший кладёт оружие…
– Спешишь? – Ворчит хозяин тира. Он несколько мгновений молча смотрит в трубу и совсем другим голосом произносит почти восхищённо: – Чёрт!
– Дай ещё! – Говорит вошедший и протягивает руку. Хромой опять тащится к шкафу, вынимает новую коробочку и, не раскрывая, вкладывает в так и висящую протянутую руку. Вошедший снова поворачивается к стойке, разрывает с треском бумажную ленту, опоясывающую коробку, и наполняет обойму… В тире тихо, и выстрелы сливаются в один. Он снова заряжает и снова палит, и снова, и снова, кажется, в каком-то запое, остервенело, не целясь, без перерыва, нажимая и нажимая на спусковой крючок и возвращая чуть подпрыгивающую, вытянутую на всю длину руку в её необходимое исходное положение, пока не опрокидывает вверх дном пустую коробку от патронов… Тогда он кладёт пистолет и поворачивается уходить…
– Чёрт! – опять произносит хромой, отрывая взгляд от трубы и пожимая протянутую руку: – Один в шестёрку засадил на четыре, – и не слыша ответа, добавляет: – Вот и на соревнованиях так подсадишь… Тренировка, понял? Тре-ни-ров-ка!
– Понял, – говорит уходящий. – Я так там натренировался, что никак забыть не могу… Понял?
– А ты не пали в прошлое! – Возражает хромой. – Оно к этому делу не чувствительно, я тебе скажу. Со зла рука дрожит… Ты в мишень целься! А не в призрак, понял?
– Ладно, Михалыч… Я понял… – но Михалыч не может успокоиться и продолжает, не заботясь, чтобы его слушали.
– У меня тоже повод есть… больше отняли…
– Я знаю, – мрачно возражает стрелявший. – Только тут «больше» не бывает. – Он бросает вниз руку, как стряхивают термометр, на секунду останавливается, тупо смотрит в дверь, оборачивается лицом к присевшему на край табуретки Михалычу, и в свете дежурной лампочки и рефлексов от стены с мишенями видно его сухое лицо с торчащими скулами, туго сжатый рот и горячие глаза… – Я в одну дырку все уложу, чтоб считать не надо было, – обещает он на прощанье и берётся за ручку двери.
Он возвращается в «циркуль» и опять становится у окна… Оба полукружья разведенных временем «циркулей» неожиданно совмещаются, заключив его в центре, где за спиной тотчас оказались у каждого проёма Абашкин, Бродский, Газануллин, Иверов, Кравченко, Лакаускас, Пухов, Широбоков… да! Сашка Иванов… прильнувшие к прицелам. Но как только он оборачивается, оказывается: сквозь каждую пустую, не загораживаемую никем раму за стеклами, расчерченный переплётами, виден двор с заброшенным фонтаном, посредине наивно бесстыжий писающий амур так и замер, давно израсходовав струю, очевидно, навсегда… Над пустым, замусоренным резервуаром… На каменном бруствере круга, подложив книжки под себя, сидят нога на ногу парочками студенты, согнувшись над конспектами и о чём-то споря. Их лиц не видно… Может быть, это те, что остались навсегда у окон «циркулей» и внутри, и снаружи… И он, чудом выживший. Почему? Отказавшийся от всех посулов, привилегий, звёзд, академий, теперь здесь… Столько лет мечтавший угадать, как дышит строчка «На холмах Грузии лежит ночная мгла…»1, как она одна вмещает горы, звёзды, море воздуха, синеющего над бесконечной далью, и уже открывающую гениально просторную вечность «Печаль моя светла…», и опять отложивший это надолго… На филфак попасть нечего было и думать: фамилия цеплялась за все створки папок и никак не пролезала в список, словно буквы растопыривали свои завитки и закорючки и не было силы ни укоротить их, ни расширить рамки столбцов…
Ему было всё равно.
Химия – тоже увлекательное дело. Радикалы, валентности, бензольные кольца, крекинги, перегонки, ректификации… и тирование – какого ты цвета? Везде ценз, лакмусовая бумажка, нашедшая себе применение в заанкетированной жизни…
В первый же день он случайно набрёл во дворе института на полустёртую табличку «Тир» и под словом – потерянные строки расписания… Что-то толкнуло его туда, в глубину полуподвала, и рука снова привычно сжала холодную рукоять оружия…
А что он ещё умел делать? С первого дня уральской пулемётной школы в истинные шестнадцать, а не добавленные для военкомата восемнадцать и до порога этого старого особняка – стрелять, ежедневно стрелять и не думать о том, куда летят выпущенные тобой пули. Расплата всё равно придёт – он не формулировал, но точно знал… не от других, не из книг – ниоткуда! Он чувствовал это, но до поры заглушал и топил в повседневной тяготе, и теперь, после вынужденного перерыва, с первого выстрела здесь, у Михалыча, понял, что это его дело, что это он действительно умеет. И ещё он знал, стоя тут, что этот «циркуль» никогда не выпустит его из своей круговой орбиты, никогда не даст отдыха и забвения, что не случайно судьба привела его сюда, что всю жизнь он назначен стоять у окна и выбирать позицию, как было на своей отбитой у немцев орловской земле и в чужом безвинном европейском городишке…
Жаворонок
Во влажный запах прибрежных мостков умещалось теперь всё Мишкино детство. Он сбегал поутру с пригорка по тропинке между деревьями, осторожно ступал шага два по чёрным скользким доскам и смотрел сначала под ноги – как в щели между ними внизу блестела вода, а потом – вдаль, где эти доски начинали расплываться в тумане, поднимающемся от озера. Что-то кричал ему дрозд с берега, воробьи дрались на песке, но он не обращал никакого внимания – стоял, замерев, ждал и впитывал запах: втягивал воздух ноздрями, казалось даже, самой кожей. Туман запутывался в его волосах, майка навлажнялась невидимыми капельками, и холод пробегал по телу, проверяя, куда ещё не пробрался, в каком уголке не застрял, хоть ненадолго, чтобы погреться…
Затем он сразу сбрасывал штаны, рубашку и осторожно ступал по скользкому, чтобы не упасть, доходил до середины мостка, поворачивался лицом к воде и плюхался в неё. Сначала казалось, что дыхание остановилось, а когда голова показывалась над поверхностью, телу становилось тепло-тепло и долго не хотелось вылезать…
Плавать Мишка не умеет, поэтому и не идёт до конца мостков. Там с головкой и дна не достанешь, а тут можно стоять на гладком песке, большим пальцем выкапывать в нём обкатанный камешек и, замерев, слушать: по воде далеко звук летит… Сначала тонкий скрип, будто чайка, когда ссорится, «кри-и, кри-и», потом еле-еле слышно: «пыл-плыл, пыл-плыл» – это плицы вёсел по воде шлёпают; потом уж совсем близко вода по щекам лодки возле носа плюх-плюх-плюх-плюх… ходко идёт. И вот она вдруг разом выросла метрах в пяти, а Мишка раз – и головой под мостки, чуть колени согнул и стой себе сколько хочешь, наблюдай… голова между водой и досками.
Лодка бортом по мостику ширк-ширк, потом днищем по песку – и встала… А Мишка с другой стороны настила вылез и смотрит ей в спину… Тольваныч ноги за борт – и прямо в воду, штанины до колена закатаны… Сперва вёсла вынес, на попа у дуба поставил, за садком вернулся, а улов в ведре… Мишка сложил ладонь лодочкой и плюхнул по воде – очень гулко получается. Обернулся рыбак и смотрит:
– Ты что ж, мил человек, меня ожидал, позволь спросить?
– Не-а… я зарядку делаю… – улыбается Мишка.
– А! Понятно, понятно… Ты бы не застыл, мил человек, потому что подведёшь меня страшенно… Сказать тебе даже не могу как. А если насчёт рыбы – пожалуйста, пойдём посмотрим, какова нынче…
Но Мишка не идёт к Тольванычу, потому что не может смотреть на грустную рыбу в ведре… Однажды он так весь улов-то и выпустил. Оставили ведро рыбаки чужие на берегу на солнце – чего оставили, куда ходили?.. Подошёл он, да как увидел серые рыбьи глаза влажные – точь-в-точь будто они плачут там, ухватился за проволочную ручку и стал волочить по песку ведро – канаву прокопал полукруглым краем днища, а как вода озёрная подбивать стала ведро и тащить стало легче, он его прямо на глубину заволок и притопил… Рыбы-то не поверили сразу такому счастью, толкутся, глупые, в стенки тыкаются, никак понять не могут, откуда свежей струёй потянуло. Тогда Мишка чуть наклонил край ведра – и они бегом! По одной, по одной – безо всякого шума-плеска, только хвостами на прощанье раз-раз – и нету. Потом его чуть не прибили – те, когда вернулись… От матери тоже попало – нажаловались, конечно, мол, хулиганство… А он и спорить не стал… А на всякие хитрости и обманки живое-то вытягивать так, что дышать нечем, – это что? Хулиганство-хулиганство…
– Ты, значит, как уговорились, слышь, Миш, не подведи… А то прошлый раз, когда мать в город тебя возила, так и вечер пустой был… Вот те честное слово…