День рождения - Любовь Боровикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но на привычном месте сапог не оказалось. Соня пошарила в другом углу – не было и там. Она заволновалась: «Баб Шур! Где сапоги?» «Какие сапоги? Ах да! Евгений побег с утра пораньше в Узковское, к Коле сапожнику. Говорит, девушка твоя простудится, в худых-то сапогах».
«…Зачем…» – вечность спустя проговорила Соня. «Да как зачем? – не понимала бабка. – Затем! Боится, что простудишься».
На следующее утро Соня пошла прощаться – и с милым, и с Горой. Отпуск кончался, ее ждали на работе. Узнав об этом, художник помрачнел. Он уже привык к их обоюдной дружеской приязни – долгим, все равно когда и где прогулкам, к разговорам, никогда не праздным, которые так хорошо перемежались с их общим понимающим молчаньем.
И вдруг он спохватился: «А как ты доберешься? С сумками? По такой грязи?» (От Сониной деревни до магазина, где останавливался городской автобус, путь был действительно неближний.) И тут же предложил: «Давай-ка жди меня у бабки. Я подойду к двенадцати, и мы за час прекрасно доберемся».
И вот настало завтра, день без лица и без названья, день отъезда. Вещей было немного – дорожная вместительная сумка и рюкзачок. Но в последнюю минуту бабка вручила Соне тяжеленную корзину: она полночи накануне пекла морковники и рыбники. Соня отчаянно сопротивлялась, но бабка была неумолима: «Помалкивай! Не для тебя – для матери твоей гостинец. Авось свезешь не потеряешь».
Еще один сюрприз ждал Соню, когда, уже одетая, с сумкой в одной руке и бабкиной корзиною в другой, она стояла на крыльце, прощаясь с озером, со стеклышком в своем чулане, со всем вокруг. Бабка в застегнутом на все пуговицы черном плюшевом жакете стояла рядом и смотрела на дорогу, откуда должен был с минуты на минуту появиться Сонин милый. Но его не было, и, вырвав вдруг из Сониной руки корзину, бабка угрюмо двинулась вперед. Похоже, она решила попрощаться у магазина, то есть дойти до самой остановки – с ее-то хромотой, да по такой грязи. Но отговаривать ее Соня не стала: бесполезно. Помедлив, она направилась за бабкой, и в тот же миг чья-то рука перехватила у нее ремень дорожной сумки. Почти не удивившись, спокойно, будто так и надо, Соня разжала пальцы, сжимавшие ремень.
Теперь их было трое. Впереди Соня, налегке. Она не отводила глаз от озера с его туманными после дождей, еще зелеными холмами. За нею поспешала бабка, тоже налегке: охотник из Мытищ забрал себе корзину с пирогами.
Автобус был уже на остановке, но Соне повезло: она успела занять место у окна. Стоявшие в сторонке бабка и ее любимец пытались разглядеть ее через стекло, и Соня вдруг сообразила, что в суете не попрощалась с ними как следует. Пробравшись к выходу, она увидела вдруг со ступеньки своего милого: он торопился, почти бежал к автобусу со стороны Горы. О счастье!
Через минуту он виновато, спешно объяснял, что заработался, и на тебе – проспал, но слава Богу, успел хотя бы попрощаться. А Соня слушала его и ничего не понимала – кроме того, что вот сейчас она проснется в другой, ненужной жизни. «Чужой иль прожитой однажды, до этой муки, этой жажды», – запели в ней какие-то неузнанные строки. И оборвались: автобус загудел и тронулся. Соня вскочила на подножку и тут же обернулась – увидеть милого еще раз.
Они стояли рядом, все трое. Художник, очень прямой, высокий, сосредоточенно, почти сурово смотрел перед собой, как будто изучал чужую, но удивительно написанную вещь. Бабка с несчастным, напряженным, деревенеющим лицом разглядывала проплывающие мимо автобусные стекла. А Женя, мытищинский охотник, улыбался – легонько, кончиками губ.
Так они и перемещались вместе с Соней, эти трое: в автобусе, потом на верхней полке поезда «Архангельск», потом в метро, на улице, в подъезде, дома, на работе – всюду.
И разделить их было невозможно: бабка глядела мимо Сони непонимающими, мутными от слез глазами; художник, сдвинув брови, вникал в живое полотно; охотник улыбался.
Цена этой улыбки, входившей в стоимость квитанции с небес, задаром выписанной Соне, ошеломила ее еще тогда, на остановке. Но это мало что меняло, вернее ничего. Зато сама цена со временем менялась: росла все неуклонней, шла постоянно вверх – день ото дня, месяц из месяца.
Художник продолжал видаться с Соней. Он был по-прежнему хорош и нежен с ней, по-прежнему, хотя и реже, случались их прогулки и беседы, и он по-прежнему не знал – а может быть, боялся, не хотел узнать, – что он любим.
Лет семь спустя Соня лицом к лицу столкнулась с Женей из Мытищ – случайно, у Ярославского вокзала. «Дружок, ты похудела», – сказал он ей, ничуть не удивившись, как будто они виделись недавно, неделю-полторы назад. Сказал он это так просто, так свободно, что Соня поняла (хотя, сама не зная почему, ни разу за семь лет не усомнилась в этом): он всё помнит. Помнит о протекавших сапогах, о стеклышке в чулане, о море глины, через которое провел их с бабкой, забрав себе их ношу.
Внимательно, не отвечая, не улыбаясь она смотрела на него и видела перед собой любовь – ту разрезающую сердце бесконечность, тот горизонт, ту синюю черту, к которой, как на родину, летела ее душа.
И что теперь могло быть проще, чем оплатить квитанцию судьбы?
«Душа встречается с судьбой…»
Душа встречается с судьбой,и на единое мгновеньежизнь обретает лад и строй,глубокий, как сердцебиенье.
Горячий полдень, и покой,и память, сплавленные туго.Душа встречается с судьбой,как люди, выстрадав друг друга.
Белая корзинка
«Душа моя во мне,
я тот же, что и был»
РадищевЭту корзинку подарили мне домашние – в деревне, на день рождения. Она была доверху полна орехами, и сначала я больше обрадовалась им. Когда же орехи подошли к концу, объявилась сама корзиночка. Обычная, из белых ивовых прутьев, она была на редкость ладной – не большая, не маленькая, как раз по руке. Теперь, отправляясь в лес, я брала с собою только ее. Бывают такие правдивые, дружелюбные вещи, посмотришь на них в плохую минуту – и душа на место встает.
Мы обошли с этой корзинкой все ягодные места, и ни единого раза она не осталась пустой. В каком-то смысле белая корзинка могла служить символом нашей жизни – тех доверху полных, привычно прекрасных лет, когда каждое утро, проснувшись, чувствуешь себя на свете как дома.
Так, по-домашнему, и текла наша жизнь. Она текла, и каждый следующий поворот этой реки, жданный или нежданный, был чем-то знаком нам, каждому можно было кивнуть при встрече и на прощанье. Но однажды за поворотом не оказалось ничего. Ни воды, ни воздуха, ни голоса, ни света – ничего, пустота, словно река ушла под землю.
В одной сказке дурачок развязывает мешок с несчастьями, и они разлетаются во все стороны. Миновало ли хоть одно несчастье нашу «сторону»? Есть у Даля поговорка: «И этого горя мало, и этой беды недостало». Как выяснилось вскоре, эта сосланная в словарь фольклорная премудрость была правдой – донельзя, до неправдоподобия точной и грозной.
Мы постарались глядеть этой правде в глаза – тем более что по-другому с ней не получалось. Как и все живые люди, мы кормили наше горе терпением, умиротворяли благодарностью за каждую легкую минуту, но спасения не было – беда не отходила.
Так прошел год. Потом другой. Настало лето.
Уже сходила земляника, очередь была за черникой, и медлить не приходилось. Жарким ясным утром я повесила на плечо матерчатую сумку с тремя банками, взяла свою белую корзинку и отправилась в лес. Никого не было на сумрачной, заваленной гниющими стволами старой дороге к черничным местам, и сама Барская (лучший на свете сосновый лес в полутора километрах от деревни), залитая солнцем, мирная, пустынная, казалась заколдованной.
Земляника еще не сошла, и так свежо пунцовела она в траве, что сердце заволновалось. И как много ее было! За полчаса наполнилась литровая банка, а земляничные «окошки» все открывались и открывались – только успевай собирать-закрывать.
Тут я и наткнулась на темный под соснами бугорок. Какой-то странной была его тень – слишком густой, слишком плотной. Только вглядевшись, я поняла, что это: передо мной лежал огромный живой черничный пирог – сплошь спелая, сизо-черная нетронутая черника. Очередь была за белой корзинкой. Дно ее стало черным уже через минуту, но рядом – о счастье, о ужас – и налево, и направо, и впереди всё было красно от земляники.
…Часа через два я наконец разогнула спину. Постояла с закрытыми глазами, вбирая в себя райский запах июля – благовонной горячей хвои. А когда невидящие глаза прозрели, они увидели на траве одну матерчатую сумку. Белой корзинки не было.
«Что ж, пойду искать» – почему-то вслух сказала я себе и тут же молча ответила: «Иголку в стоге сена». Так и вышло. Час, и второй, и третий бродила я от одного холмика к другому, от одного земляничного хранилища к следующему, в такой же точно травяной колее, под такой же березой, на таком же склоне, возле такого же муравейника. Одно только место узналось сразу – затененный соснами черничный «пирог», где пошла в ход белая корзинка. Конечно, ее не было и там.