Осажденный город - Кларисе Лиспектор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бездумно и героически, горожанин продолжал стоять у открытого окна. Но, правду говоря, он никому не смог бы передать способ, каким достигалась его гармоничность, да если б и стал объяснять, не сказал бы ни единого слова, задевающего лоск его манер: их совершенная гармония бросалась в глаза.
«Глубоководные животные размножаются весьма обильно», — произнес он с просвещенной надменностью. Слепой и видный — только это и можно было о нем знать, видя его в окне второго этажа. Но если никто не мог проникнуть в его гармонию, то сам он, казалось, только ее одну и понимал. Ибо то было его зерно света. «Морские животные и растения весьма обильно…», — сказал он с жаром и категорично, ибо таково было его зерно света. Неважно, что на свету он был столь же слеп, как другие в темноте. Разница была в том, что он всегда был на свету. «Плавучие», — повторил он. Он стоял незамеченный у окна, потому что был только одним из способов существования города Сан-Жералдо. И так же одним из его каменщиков, заложивших его фундамент затем лишь, что родился, когда предместье едва подымалось, и был наречен именем, какое покажется странным, только если когда-нибудь Сан-Жералдо переменит свое… У открытого окна. Стоя. Такова была сущность этой породы людей.
И так он оставался, прилежно наблюдая за Ифигенией, идущей по улице с тяжелой корзиной. Женщина остановилась и, пока отдыхала, скользнула праздным и печальным каким-то взглядом по залитой солнцем окрестности: было около трех пополудни, и все двери начали открываться почти одновременно. Ифигения подняла корзину с земли. Чтоб, пройдя еще, снова передохнуть секунду, а потом опять тащить с трудом свой груз.
Под конец она встала прочно — однако Персей был терпелив. «Животные», — произнес он. Женщина вновь взяла корзину. «Размножаются на чудо обильно», — произнес Персей. Заучивать было приятно. Когда заучиваешь, не размышляешь, широкая мысль заменяет тебя самого и конкретный предмет, существующий в действительности. А его способность конкретизировать была как сиянье: он неподвижно стоял у окна. «Питаются в основном растительными микроорганизмами, инфузориями и т. д.»
«И т. д.», — повторил он с блеском, неукротимо.
А затем замолчал, разомлев и полный солнца.
«Морские существа», — пробормотал еще; полусон молодого горожанина далеко расплылся над городом. «Размножаются», — мрачно заключил он. Его плавники были большими, неподвижными крыльями. Вдруг он высунулся из окна и крикнул:
— Фруктовщик, сюда!
«А-а-а!» — взлетела испуганная сойка.
Крупный, выставляя обнаженные руки, он купил апельсинов в темном коридоре.
Вернулся и уселся на подоконнике. Начал есть апельсины и бросал косточки в грязный закоулок. Моргая, уставясь вниз глазами: косточка подпрыгивала два раза, прежде чем улечься на солнцепеке. Персей смутно следил за нею, несмотря на расстояние и спешащих уже прохожих: он был терпелив. И вскоре улица была полна точек опоры: бесчисленных косточек, разбросанных в порядке, имеющем смысл жгучий — хотя и непонятный. Подобно зданиям, расположенным на улице.
В его натуре была способность обладать мыслью, не умея обдумать ее: и он выражал ее вот так, помраченно, упрямо — кидая косточки из окна. Существовало даже несколько анекдотов о мужчинах-тугодумах из Сан-Жералдо, тогда как женщины были необычайно сообразительны. «Размножаются на чудо обильно!» — произнес молодой горожанин во внезапном озлоблении.
Но вскоре был снова углублен в странный способ совершенствования, состоящий в бросании косточек; все, похожее на действия механизмов, начинало уже интересовать новых граждан города. Углубленный, но далекий. Ибо, казалось, время его невозможно заполнить одним каким-либо действием: он бросал косточки в пустоту. Только едва заметный знак мог указать, что внутри этой его вялости на особом месте лежит его жизнь. «Морские глубоководные существа», — почти выкрикнул он с полным ртом.
Одно лишь спасало от тоски это затерянное создание — что оно было затеряно по воле Божьей, как свободное от скверны: ест и швыряет косточки. Мир мог бы обойтись без этого слепого каменщика. Но раз уж он существовал, никто более не смог бы выполнять его работу — он стал неотъемлемой частью города: так бросил он еще три косточки, откинувшись назад и закрыв один глаз…
«Жизни плавучей и глубоководной», — воскликнул он, выпрямляясь. В глубине его красивого и отрешенного лица виделось другое лицо, которое, повторяя внешние черты, имело выражение чем-то ужасное — выражение тяжкого раздумья. И духовной нетерпимости — свойственной жителям Сан-Жералдо, — одновременно более сильной и более аморфной, чем написанная на внешнем лице, устремленном к единству, какое сразу отразило бы зеркало: за смугло-золотистым, нежным его лицом вставал неприятный дух хлева — ибо он был еще слишком юн.
Так прошло много минут, размеренных и весомых, когда молодой горожанин бросал косточки с такой серьезностью, будто выбирал золотые зерна на прииске, — пока первый удар колокола не заставил его поднять лицо, сонное от прилежания. Мгновенье на непроницаемом лице отражалось безразличие к тому, что ожидается: часы на площади протяжно пробили три над Сан-Жералдо, и под дрожащими ударами предместье словно погрузилось в воду. И когда снова всплыло, разбрызгивая последние отзвуки, оно уже все светилось, и вещи были яснее видимы: на столике у окна лежала раскрытая книга и на странице, высвеченной внезапным сиянием этого часа, было написано:
«Сие животное из семейства сростнопе-рых сформировалось согласно симметрии, изложенной в параграфе 4».
Именно так было написано! И солнце ярко заливало запыленную страницу; по стене дома напротив медленно вползал таракан… Тогда молодой горожанин сказал фразу, жесткую и блестящую, как крылья скарабея.
«Глубоководные существа размножаются на чудо обильно», — воскликнул он, наконец, наизусть.
Часы на колокольне запоздало пробили три. «А-а-а!»— испугалась сойка, снова преследуемая. Персей покачал две последние косточки на ладони и бросил их как игральные кости. Игра закончилась! Ожидалось предвечерье. Молодой горожанин остановился, восхищенный и праздный. И неожиданно раскинул крылья в сладком зевке юности.
3. ОХОТА
В этот самый вечер послышался мерный стук копыт по камням Базарной Улицы. Лошадь и телега двигались шагом. Внезапно лошадиная голова стала огромной, вздернулась вслед за тревожным поворотом шеи: красные десны обнажились, и узда разрезала рот — сквозь ржанье из самой глуби тела и визг колес: лошадь и телега. Потом ветер продолжал дуть в тишине.
То, что случилось на улице, никого не касалось, но призывало, как на пожар.
Молодая девушка стояла посреди комнаты и, хоть и пыталась сохранить спокойствие, была уже захвачена безгласным шумом. Да и предметы в комнате, привычного вида, стали невыносимы по ту сторону прошедших секунд — девушка все стояла спиной к чему-то; а комната уже наваливалась на нее тяжестью убранства. Она одна была слишком вменяема, чтоб надевать личину, ветер между зданиями торопил ее.
Пока разувалась, боролась с растущей смутой на улице и в комнате, откуда извлечет свой собственный облик. Ничто, впрочем, не толкало ее пока еще к реальности того, что происходило. В темном помещении свет сводился к замочной скважине.
Под конец поиски шляпы заставили ее сосредоточиться и стать вровень со своим жилищем. Она открыла ящик и извлекла из темноты на воздух самую нарядную шляпу. Старательно обдумала, на какой манер надеть. Ее напор был тверд и никогда не растаял бы слезами: надвинув шляпу на самые глаза, она посмотрелась в зеркало. Приняла бесстрастное выражение с холодком в глазах, словно это был способ увидеть себя в более реальном свете. Не достигала, однако, соприкосновения с собою, околдованная глубокой нереальностью своего образа. Провела пальцами по языку, увлажнила брови… и тогда взглянула на себя с суровостью.
Красные розы на обоях были вне пределов зеркала, горы из роз, что в своей неподвижности наступали на нее.
Пока наконец, понуждаемая собственным вниманием, Лукресия не начала, с трудом, видеть себя.
Лукресия Невес отнюдь не была красива. Была в ней, однако, добавка к красоте, какая отсутствует в самой прекрасной наружности. Были пушисты пряди, на которых сидела причудливая шляпа; и множество темных родинок, рассеянных по свету ее кожи, составляли рисунок, какой хотелось потрогать руками. Только прямые брови облагораживали лицо, в котором виделось что-то вульгарное едва заметным знаком будущего ее души — узкой и глубокой.
Сама натура ее словно не до конца проявилась: у нее была привычка наклоняться вперед, полузакрыв глаза, когда она говорила с людьми, — и казалась она тогда, подобно самому предместью, одушевленной каким-то событием, которое все не разворачивалось. Лицо было бесстрастно — разве только пробежит по нему внезапная дума.