Захар - Алексей Колобродов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с тем общеизвестно: ещё Лев Толстой сетовал, как нелепо начинать чистую страницу судьбой некоего придуманного героя, который встаёт с кровати и подходит к зеркалу. Александр Генис дал имя этому типу – в эссе «Иван Петрович умер» и почему-то решил, что старая идея Льва Николаевича стала особенно актуальна после августа 1991 года.
На самом деле это всё издержки русского литературоцентризма, действительно, бессмысленного и беспощадного. Она, литература, в России такая – ты её в дверь, она в окно, и обличья на ходу меняет, и подмётки рвёт с репутациями вместе. А иные репутации восстанавливает.
Нон-фикш не только уравняли в правах с художественной литературой, но и писателям маякнули определиться, кто более матери-истории ценен.
Но Прилепину и этого оказалось мало: он, помимо литературы, занимается журналистикой, активен в ЖЖ-сообществе и вообще Сети, выступает собирателем и каталогизатором собственного литературного поколения, подводит под него идейную базу вкупе с историческим фундаментом.
Аналогия с Максимом Горьким напрашивается сама собой. Не я её придумал – предложили некоторые критики, правда, в узком случае «Саньки».
«Даже в уголку, вишь, (…) сочинитель сидит, на манер Максима Горького» – это уже из Леонида Леонова, «Вор».
Кстати, к литературному наследию Алексея Максимыча Захар, скорее, равнодушен, я об этом уже упоминал.
Из современников Прилепину ближе всего Дмитрий Быков – именно как литератор-многостаночник, единомышленник в плане распахнутого восприятия реальности. Но у Захара куда более яростный темперамент, он обладает цельным мировоззрением, в отличие от Быкова, которому хороший, но нетвёрдый вкус его заменяет. Ни в коей мере не пытаюсь противопоставить друг другу двух отличных авторов, дело в другом: именно Быков вдохновил Прилепина на ЖЗЛ Леонида Леонова. То есть направил коллегу в нон-фикшн, в биографы. «А поди-ка попляши». Любопытно, что сам Дмитрий Львович писательский статус всячески высмеивает и гордо именует себя журналистом.
Едва узнав, что Прилепин пишет о Леонове для ЖЗЛ, я взялся читать Леонида Максимовича. Увы и да, именно читать, а не перечитывать. Благо, имелся девятитомник, издания Худлита, 1962 года, в своё время подаренный мне Сергеем Боровиковым. Сергей Григорьевич тогда переезжал на новую квартиру и отказывался от лишних книг. Но девятитомник-то я взял, а вот о самом Леонове, помимо набора либеральных клише (у Захара – «совпис, многократный лауреат, орденоносец, “Русский лес” и что-то там ещё…»), знал мало. Запомнилась фраза самого Боровикова о «хитром словесном механике» да эссе Бориса Парамонова «Гибель Егорушки» – как часто у него, забавное, но поверхностное и нахальное.
Писательская биография – всегда биография литературная, тем паче что жизнь Леонида Леонова после двадцати двух лет, с тех пор, как он сделался профессиональным литератором, была не слишком богата внешними событиями. Леонид Максимович – не глубоко почитаемый им Достоевский, и не Лимонов, глубоко почитаемый Прилепиным.
Биограф, однако, настаивает, что и внешняя жизнь Леонова неотделима от его литературы, именно юность писателя и Гражданская война (с короткой службой в белогвардейцах и под англичанами в Архангельске перед поступлением в Красную Армию) леоновскую литературу сделала и определила. Её драматизм, психологизм, подпольное сознание ряда персонажей, нерв, язык и героев. Вернее, классификацию этих героев строго по парам, которая есть не что иное, как внутренняя раздвоенность самого автора.
Достоевский был для Леонида Леонова не только литературным учителем, но спутником-мучителем, состоявшейся моделью писательского поведения, вечным сталкером по мрачной вселенной подпольного сознания.
Впрочем, Леонов каторги избежал, хотя несколько раз бывал на волоске.
Идейно-философскую полифонию Фёдора Михайловича Леонов поместил в прокрустово ложе соцреализма. Снабдив отрицательных героев не только фрагментами своей биографии, но и собственными мыслями. Точнее, образом мышления и его направлением. Прилепин настаивает: Леонов здесь был первооткрывателем, и логика кривого зеркала работала множество лет, сформировав даже не целый жанр, а тип искусства.
И, возможно, многому, что есть хорошего в нашем поколении, мы обязаны именно доказательствам «от противных». Положительные выслушивали, как школьных учителей, – вполуха и потому, что никуда не денешься. Учились – у отрицательных. Там было, что послушать и чему подражать. Белогвардейцев, уголовников, философствующих алкашей и даже шпионов с любовью вытачивали писатели, с наслаждением играли актёры и бережно увековечивал фольклор.
Чтобы не брать хрестоматийные «Семнадцать мгновений весны» с лихим шабашем отрицательных героев-симпатяг, напомню другой народный сериал. На цитаты разлетелось примерно одинаковое количество афоризмов Жеглова и Горбатого (оба, в разной степени, отрицательны, хотя первый скорее по задумке бр. Вайнеров, но не Говорухина). А кто помнит высказывания Шарапова? Разве когда он в обличье отрицательного, по ходу спецоперации на бандитской хазе.
Другое дело, что Прилепин немного пережимает с белогвардейским ключом к биографии классика, приближаясь к границам интеллектуальной спекуляции в духе Синявского-Терца («Пушкин – вор»). Или структуралиста Игоря Смирнова, выводящего генезис творчества Иосифа Бродского из преступления. Всё это забавно, дизайнерски, но при разговоре о столь масштабных художниках обедняет картину, переводит её в чёрно-белый регистр.
Как будто, по примеру некоторых русских поэтов, Леонов обзавёлся не Чёрным, но Белым человеком. Однако, в отличие от Есенина, отношения у них сложились вполне конструктивные. В моменты творчества Леонид Максимович приглашал Белого к столу. А когда обоими вдруг начинало интересоваться государство (или ощущалось, что вот-вот заинтересуется), писатель прятал вечного спутника под замок в амбар. Как дезертира в прифронтовой деревне.
Да, для самого классика, к тому же ещё сделавшего политически пикантный эпизод вечным двигателем собственного творчества, всё это естественно. Даже когда времена смягчаются, опасность разоблачения отступает, архивы подчищены, он возвращается к теме, трогает и расчёсывает любимую болячку. Чисто урка, доводящий себя до истерики по мелкому поводу – неважно, функционален припадок или затеян ради искусства. Это уже модель поведения.
Леонов хулиганил масштабно – не только историю службы у белых, но и географию обозначал, однако ведь и логика сталинских расправ в тридцатые далеко отошла от классового принципа «свой – чужой» первых лет революции…
Однако исследователь не может не знать: у каждого второго из советских писателей, включая самых крупных, имелся в биографии если не прямой политический криминал, то известное количество белых пятен. Которые при желании могли стать и топливом для творчества, и материалом дела.
Захар справедливо пишет о белогвардейском в прошлом прапорщике Евгении Шварце, но почему-то не упоминает о куда более красноречивом эпизоде в биографии Валентина Катаева – многолетнего леоновского соперника и недоброжелателя. Дворянин, офицер, Георгиевский кавалер, побывавший в Гражданскую в застенках ЧК, – мотивы эти полновесно звучат в поздних мовистских повестях «Трава забвения» и – главным образом – «Уже написан Вертер».
«Нынче все не без пятнышка, Зоя. Только одни таскают на плечах, другие прячут за пазухой…» – говорит мать дочери в леоновской пьесе «Метель».
* * *Куда более мощно заявлена другая жизненная линия – история негромкого бытового мужества, сохранения собственного достоинства, нежелания спекулировать внелитературными обстоятельствами. Как в железные времена, так и в те, где от железа остаётся лишь кислый запах.
Прилепин сознательно не педалирует эту линию, не возводит её в концептуальный ранг «белогвардейского ключа», поскольку материал тут говорит сам за себя.
Страницы о поздних тридцатых – самые сильные в книге, читаются с немеханическим увлечением и горловой сухостью. Все знаменитые процессы сопровождались, как в античной трагедии, хором, причём писательским, как будто Сталин и затеял в 1934 году Союз писателей для шумового сопровождения чисток в высших эшелонах… Статьи-вопли с людоедскими призывами, кликушество, расстрельные диагнозы, под ними подписи мастеров слова… Нельзя сказать, что мы этого раньше не знали, но мастерство Захара таково: ты представляешь конвейер, по полотну которого ползет человечья расчленёнка вперемежку с клочьями растерзанных душ.
Леонид Леонов, такой, по позднейшему общему мнению, совсем советский, практически не участвовал в этой вакханалии самоистребления. Из него, в тридцатых сильно потерявшего в статусе, то и дело склоняемого, неблагонадёжного, тогда клещами вытащили всего пару реплик-подписей в общий хор, что на фоне регулярных сольных выступлений многих коллег-попутчиков выглядело едва ли не крамолой. По малости, дискретности участия в общем хоре тут с Леоновым сопоставим только Пастернак. Кстати, под письмом с требованием расправы над подсудимыми по делу «военных» (Тухачевский и Ко) подписи Леонова, Пастернака и Шолохова появились без их согласия.