Лимонов - Эммануэль Каррер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже это унизительное занятие не идет ни в какое сравнение с интервью с Херцогом. Накануне назначенного дня я через пресс-секретаря передал ему свою книгу. Я знал, что режиссер не говорит по-французски, и потому не ждал от него особой реакции, однако надеялся, что он примет молодого человека, который целый год корпел над своим трудом, более дружелюбно, чем прочую, весьма пресыщенную журналистскую братию, целыми днями вереницей проходящую у него перед глазами – по четверть часа на каждого. Дверь своих апартаментов в гостинице «Карлтон» он открыл мне сам. На нем была бесформенная футболка, брюки как у разнорабочего, грубые разношенные башмаки; впечатление такое, словно он только что, в непогоду, вылез из палатки в базовом лагере где-нибудь на Эвересте. И, ра зумеется, ни намека на улыбку: все как всегда. Я же, напротив, улыбался и, возможно, даже чересчур широко. Я опасался, что пресс-секретарь не предупредил его и что он не отличит меня от других журналистов, но когда мы сели, увидел на столике книгу и пробормотал нечто вроде: «А, вам передали, я знаю, что вы не можете прочитать, но…»
И остановился, в надежде, что он продолжит. Несколько мгновений Херцог молча смотрел на меня с выражением суровой мудрости на лице, какое должно быть у Мартина Хайдеггера или у Экхарта, а потом низким, но мягким – абсолютно восхитительным – голосом произнес (я цитирую дословно): «I prefer we don’t talk about that. I know it’s bullshit. Let’s work»[30].
Let’s work означало: давайте перейдем к интервью, раз нам этой неприятности, как термитов в Амазонии, все равно не избежать. Я был так подавлен и робок, что, вместо того чтобы – чтобы что? встать и уйти? дать ему по физиономии? что можно было сделать в такой ситуации? – включил магнитофон и задал первый из заготовленных мной вопросов. Он ответил и на него, и на все последующие и сделал это очень профессионально.
И последняя история, которую я хочу рассказать, прежде чем перейти к Лимонову. Она произошла в сентябре 1973-го действующие лица – Сахаров и его жена Елена Боннер, место действия – берег Черного моря. На пляже к ним подошел какой-то человек. Он тоже оказался академиком и выразил Сахарову свое восхищение им как ученым и как гражданином, назвав его совестью нации и всякое такое. Сахаров был очень тронут и благодарил. Пару дней спустя в газете «Правда» появилась обличающая Сахарова статья, под которой стояли подписи сорока его коллег, а следствием этой публикации стало то, что он на пятнадцать лет был сослан в Горький. Среди подписантов фигурировал и тот тип, который расточал ему горячие похвалы на пляже. Обнаружив это, Елена Боннер, изрыгая проклятия, обрушивается на лицемера: какая же все-таки сволочь! Свидетель, рассказавший эту историю, смотрит на Сахарова и удивляется: тот абсолютно спокоен – не нервничает и не возмущается. Вместо этого он размышляет. Как настоящий ученый, изучает проблему, а она состоит не в том, что упомянутый академик оказался неприятным субъектом, а в том, что его поведение непонятно. Я не знаю, нашел ли он объяснение или, как утвер ждал Александр Зиновьев, советское общество как таковое и есть тому объяснение. И вот я, в свою очередь, пытаюсь найти объяснение поведению Херцога. Что за радость ему была оскорблять – безнаказанно и невозмутимо – молодого человека, пришедшего к нему, чтобы выразить свое восхищение? Он не прочел книгу, и даже если бы она была плоха, это ничего не меняет. Мне неприятно рассказывать такие несимпатичные вещи о человеке, которым я, несмотря ни на что, восхищаюсь и чьи последние произведения позволяют предположить, что он больше не сделает ничего подобного и очень удивится, если ему напомнить этот эпизод. И все же в этой истории есть нечто, что касается как меня, так и его.
Один приятель, которому я рассказал о своем злоключении, со смехом заметил: «Ну вот, впредь остережешься сочинять панегирики фашистам». Вывод стремительный, но, полагаю, не лишенный справедливости. Херцог, способный на искреннее и горячее сочувствие по отношению к глухонемому туземцу или бродяге-шизофренику, считает молодого киномана в очках чем-то вроде клопа, заслуживающего того, чтобы быть морально раздавленным, а я, со своей стороны, идеально подходил на роль подобной жертвы. Мне кажется, что здесь мы касаемся каких-то базовых вещей, глубинного нерва, объясняющего феномен фашизма.
Если обнажить этот нерв, что мы увидим? Радикально упрощенную картину мира, которая выглядит скандально: разумеется, ubermenschen и untermenschen[31], арийцы и евреи, но я не об этом. Я не хочу говорить ни о неонацистах, ни о выкорчевывании низших рас, ни даже о пренебрежении к другим, которое Вернер Херцог демонстрирует с непоколебимой и здоровой откровенностью; я хочу проследить, как каждый из нас сживается с мыслью о том, что жизнь несправедлива, а люди не равны между собой: красивые и не очень, способные и бесталанные, готовые бороться и слабые. Ницше, Лимонов и некоторые компоненты структуры личности в каждом из нас в один голос утверждают: «Это – реальность, этот мир – таков, каков он есть». Что еще можно прибавить? И что можно противопоставить этой самоочевидной констатации?
«Все прекрасно знают – что, – ответит фашист. – То, что называется “ложью во спасение”: прекраснодушное левацкое стремление уйти от действительности, политкорректность, наконец; и эти уловки, заметьте, более востребованы, чем беспощадная трезвость».
Я бы ответил на этот вопрос по-другому: мы можем противопоставить христианскую веру. Понимание того, что в Царстве, под которым мы разумеем отнюдь не потусторонний мир, а самую что ни на есть осязаемую реальность, самый маленький и слабый и есть самый большой и сильный. Или вспомнил бы мысль, сформулированную в буддистской сутре, о которой я узнал от своего друга Эрве Клерка: «Человек, считающий себя выше, ниже или даже равным другому, далек от реальности».
Возможно, этот тезис теряет свой смысл вне самой доктрины (если, конечно, вы ее разделяете), расценивающей человеческое «я» как иллюзию, потому что моментально всплывают тысячи примеров, его опровергающих: вся наша философская система базируется на иерархии заслуг, согласно которой, к примеру, Махатма Ганди стоит выше, чем педофил-убийца Марк Дютру[32]. Я намеренно привожу пример, с которым трудно спорить, хотя под сомнение можно поставить многое, поскольку критерии довольно зыбки, да и сами буддисты настаивают на необходимости отличать человека честного от испорченного, исходя из образа его действий в течение жизни. Однако, несмотря на то что я трачу время на выстраивание этой иерархии, несмотря на то, что я, как и Лимонов, не могу, столкнувшись с кем-то из себе подобных, не задаться более или менее сознательно вопросом, ниже или выше стоит этот субъект по сравнению со мной, и, в зависимости от ответа, ощутить или радость, или унижение, я все-таки убежден, что высказанная мысль – повторяю: «Человек, считающий себя выше, ниже или равным другому, далек от реальности» – есть вершина мудрости, и целой жизни не хватит, чтобы овладеть ею, переварить ее и сделать своею до такой степени, чтобы она стала сущностным компонентом личности, а не расхожим инструментом, позволяющим ориентироваться в тех или иных обстоятельствах. И я думаю, что написание этой книги может, как это ни покажется странным, тому содействовать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});