Великий стол - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, я и сейчас скажу, что Юрко злодей! – перемогши себя в очередной раз, продолжал Александр. – Не прав он, во всем не прав, а все же что-то… Не устает он… Вот и теперь: думашь, окоротил его Михайло? Не-е-ет! Теперь в Орду поскачет, к хану… Не мытьем, так катаньем! Одни понимают все… и бессильны, дак то еще горше, а кто делает, у кого задор, тот и живет. Жизнь – это усилие. Пока есть сила, живешь, а там…
– Князю Михайле сил тоже не занимать стать!
– Вот это и трудно, очень трудно, трудно решить, понять… У обоих… упорны… Михаил выше, да он иного не зрит, с выси-то… Можно галить, проклинать… а ежели снизу, не сверху… Вот Михайло! А почто Акинфичи? Боюсь, подведут… вот Бороздин… дак не по старости, не по глупости даже (то есть и по старости, и по глупости!), но, главное, отвечивать не привык, нет этого: «сказал – сделай!» А Юрий – нет у него предела, он на все пойдет. Давеча почто, мыслю, отразили нас? Татарской конницы не хватило, не то бы нынче сидели в Москве… Дак я сам, сам! Михайлу просил татар не водить, разорили бы все тут, а Юрко – тот навел бы и татар… Юрко все может… А с татарской помочью взяли бы беспременно Москву! Дак зато, как дядя Андрей, ото всех проклят… От кары за грех и Юрко не уйдет, не сам, дак в роду отзовется, поздно ли, рано – все одно! Вот и помысли тут… Больно, нутро жжет, огнем, трудно терпеть… Устал уж. Легче на рати… И всё в чаду… воздуху, дышать…
Александр, скрипя зубами и скалясь, опять начал катать головой по подушке. Лицо у него приметно уже покрывалось синеватою тенью. Борис немо и скорбно смотрел, как угасает брат, и понимал, что с гибелью Александра он уже навек – никто, что ему придет воротиться к Юрию и послушно ходить под рукою старшего брата, и уже и мысли не помыслить о том, прав или нет Юрий, и что все его дела и старания перед вечным искусом добра и зла?
– Саша! Ты живой еще?
– Живой, Боря, пока живой… скоро… созови… испить бы…
Глава 30
– Красного и светлого праздника день Благовещения празднуем, начальный и первый сей середи владычных праздников, главизна нашего спасения! Радостью радуемся и веселием веселимся!
Как древле жена погубила грехом человецы, из рода в род – Ева Адама, так Мария-дева, безгрешно роди Господа нашего Иисуса Христа, спасла ны к новой жизни, свободив от смертныя тли и осуждения. Сия есть праздника сего вина, сия есть тайны сея сила, сего ради вся тварь ликовствует и играет, и веселится. Прииде бо Христос!
И да в сыновление приимем, да будем к тому не рабы, но свободнии! Яко преже сего глаголал вам – три убо чина спасающихся: рабство, наемничество и сыновство. Ибо раб страха ради благое творит. Наемник же ради приятия мзды творит доброе и угодное Богу. Сын же творит добро любви ради, яже к Богу и Отцу, по заповедям Его!
Так будем же, братия и сестры, не рабы, но свободнии, не миролюбцы, но боголюбцы, не по плоти ходяще, но по духу. Ибо по плоти ходящий – плотская мудрствуют, а иже по духу – духовная. Мудрость бо плотская – смерть, мудрость же духовная – живот и мир. Понеже бо мудрость плотская – вражда есть на Бога, закону божию не повинуется, даже ежели и может, а плотски живущи Богу угодити не могут!
Сей праздник Благовещения пресвятыя владычицы нашея Богородицы и приснодевы Марии – спасения нашего обновление и изменение. И сего ради должны мы духовно праздновати: правдою, любовью и кротостью, миром и совокуплением, долготерпением, благостынею и духом святым. Да не праздно и не бездельно Господа нашего Иисуса Христа устроение собою показуем!
Должны же есмы молитися и скорбети о мире, зряще приходящая многа зла и люта, грех ради наших! И мор, и глад, и нелюбие, и ратное – брат на брата – нахождение, и утеснение христиан от иноплеменник… Должны есмы скорбети и о братьях наших, сущих во пленении, и о страдании их, и сокрушении и озлоблении, и мольбы приношати о них, ради молитвы к Богу, да посетит и утешит их души, обессилевшие от стужения и скорби и нападения враг наших.
Братия! В день сей светлый воспомянем Ее, пресветлую деву, и воскликнем все, яко же древляя Елисавет: «Благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего!»
Есть среди вас некие, глаголящие, яко Богоматерь просто сосуд, приявший в себя Богосына. И есть иные, глаголящие, подобно латинам, о непорочном зачатии божьей матери, яко дева Мария не была зачата во грехе, ради грядущих заслуг сына своего, и обладала первородною праведностию. Все сии, и умаляя и возвышая, – принижают! Паки и паки лишают матерь божию ее человеческого естества! Словно бы и не страдала она, и не болела душой, и не скорбела, яко же и всякая матерь о дитяти своем!
И вот – крест и Голгофа. И вот Спасителя подымают на крест, а толпа смотрит, и иные хулят и ругают ему, и ученики разбежались в ужасе, и Петр трижды отрекся, и плакал потом от стыда, и еще никто не знает о Воскресении, не ведает чуда. Еще только пройден его земной, жестокий и трудный путь. И вот он там, на кресте, а тут вот, вокруг, стражи римские.
Где же в ту пору была она? Где была Мария, матерь божия? – Митрополит большими добрыми очами обводит плотную толпу переяславских граждан, стесненную в каменных стенах собора, и трепещущими, порхающими движениями рук с длинными, красивыми перстами как бы ищет что-то, разводя и раздвигая заграждающих ему очеса, и со страданием, но светло и ясно, словно увидав наконец в толпе ее, Марию, восклицает: – Да где же ей быть! Тут она стояла! В толпе, среди людей! Стояла, как и всякая мать, взирая на казнь и болея о сыне единственном! И не разрывалось ли сердце ее при виде крестной муки своего дитяти? Коликою мерою измерить нам горе наших матерей и жен? Коликою мерой измерим любовь, иже хранит и зиждет и лелеет ны от колыбели и до могилы? Не свет ли это, не отсвет ли горней любви, осеняющей мир? Не такожде ли и мы должны возлюбить братию свою во Христе и молитися не токмо о верныя, но и о неверныя такожде, и о врагах, иже вратят на ны и свирепствуют, и гонят – понеже и Господь печется и помышляет о всех! И солнце сияет и на лукавыя, и на благия, и дождит на праведныя и на неправедныя, и всех насыщает и одаряет милостью своей!
Любите же братию свою, любите и враги ваша, добро творите ненавидящим вас, благословите клянущих вас, яко да будете сынове Вышнего!
На улице был голубой март, легчающее от высоких облаков промытое небо, и томительной вешней сырью доносило в отверстые двери от недальней озерной шири готового вот-вот проснуться Клещина.
Мишук, зажатый в толпе, изо всех сил тянул шею, стараясь разглядеть Петра. Новый митрополит был высок ростом, горбонос, худощав и широкоплеч. Борода невесомым круглящимся полукругом осеняла его крупное лицо, крупное и чистое, как бы промытое весеннею синевой, истинно иконописное, по-мудрому доброе и словно бы неземное. Полные восторга глаза в покрасневших глазницах и чуткие трепетные персты обличали в нем не токмо философа и книжника, но и певца красоты. Казалось, Петр перстами бережно осязает паству свою, договаривая то, что не сказалось словами и голосом.
– Художник! Изограф! – шептали в толпе знающие. Уже многие уведали, что цареградский патриарх благословил Петра иконою, написанной им самим и поднесенной некогда покойному митрополиту Максиму.
– Перст! Перст божий! – шептали, передавая друг другу эту историю, прихожане. Мишук краем уха едва ловил шепоты и хвалы, скорее как помеху тому, что говорил сейчас митрополит с амвона. За эту зиму многое и скорбное совершилось в Русской земле, многих унес мор и из простой, и из нарочитой чади, не разбираючи богача от бедняка, горожанина от смерда и холопа от господина. Потому и слушали так безотрывно, многие со слезами на глазах. У самого Мишука зимою умерла мать, и сейчас ему кажет порою, что Петр говорит для него одного и ему одному, и утешает, как может, протягивая персты в его сторону и на него, Мишука, призывая с выси горней мир и любовь.
Прошлый раз Мишук приезжал в Переяславль на Покров, вскоре после заключения мира. Протасий, обративший внимание на Мишука на бою, наградил ратника и дозволил съездить домой, навестить родителя-батюшку.
Тогда они сидели в отчем доме, в родимом Княжеве-селе, от которого Мишук уже заметно поотвык, за тесаным столом, плечо в плечо с родителем, и Федор, с подъеденным временем лицом, угощал сына. Отец в последние годы заметно стал сохнуть и как-то уменьшаться в размерах – или уж сам Мишук так вырос? Поболе стал родителя-батюшки на полголовы. Сидели, калякали. Мать сама подавала на стол, хлопотала, с мокрыми от радости глазами. Мишук, раздуваясь от гордости и чуть-чуть прихвастывая, сказывал, как скакал по полю рядом с самим тысяцким Протасием и рубил разбегающихся пеших тверичей, как они вспятили полк Бороздина и спасли город и князя Юрия… Отец слушал, хмуро кивал, подливал меду. Мишук наконец опамятовал:
– Что ты, тятя? Али недоволен чем?
– Да нет… – с неохотой, не вдруг отмолвил отец, – вспомнил… дружок был у меня, да сказывал я, Прохора сынок, Степан. В Тверь ушел. Дак ты, тово, – подумалось вот, грехом, – не зарубил ли ево на бою том?