Калиш (Погробовец) - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
REDDIDIT IPSE SOLUS VICTRICIA SIGNA
POLONIS[5]
Он и Тылон, поглаживавший свою коротко подстриженную бородку, с различными чувствами смотрели на эту величественную печать, которую впервые должны были подвесить у пергамента на шелковом шнуре.
— А что? — обратился Тылон к задумчиво стоящему Теодорику. — А что? Разве это не величественная печать? Не панская? Не королевская? У силезцев черный орел, у нас белый. Да вот на нашей печати не какой-нибудь всадник, что годится князю… но орел, словно императорский! И надпись красивая, не хвастаясь, я сам ее составил: Sigillum Praemislai PolonorumRegis et DucisPomeraniae[6]. Polonorum! Это я поставил нарочно — слопают друг друга со злости!
Тылон улыбнулся и добавил:
— Такой печати не бывало ни у нас, ни у кого другого из князей!
— А вы радуетесь? — спросил Теодорик.
— Да как же не радоваться?
— Ну, я… не радуюсь, — ответил лектор, качая головой. — А знаете почему? Потому что я предпочитаю силу и власть, чем трубу и похвальбу… Предпочитаю дело, чем слово… Но вы, господин писарь, муж слова и верите в его силу.
— Конечно! — воскликнул Тылон. — Бог нам преподал, что слово претворяется в дело и что должно стать действием; сначала должно быть мыслью!
Он умолк, а затем вернулся к первоначальному веселому сюжету:
— Пусть князьки злятся! Пусть негодуют и волнуются враги! Кто из них взглянет на эту печать, его проберет дрожь! На ней написано: Polonorum… Sepienti sat! Архиепископ за это поцеловал меня в голову!
Он сделал широкий жест рукой.
— Все заберем!
Теодорик как-то печально улыбался.
— Дай, Господи! — сказал он. — Но, по-моему, не следует трубить с башни, пока враг не разбит, не предостерегать его, что мы идем в бой, чтобы враг не готовился, не дразнить зверя.
— Пусть дрожат, — беспечно воскликнул Тылон. — Victriciasigna наши! А как это красиво звучит: reddidit ipse solus…
— Отче, — ответил Теодорик, — ведь они же необязательно выступят против нас в открытом сражении; разве вы не слыхали о яде, который убрал во Вроцлаве мешавших? Или не знаете, что случилось с Белым?[7]
Тылон вознегодовал.
— Мы всецело заботимся о короле! Ого! Ого! Не пугайтесь! Люди стерегут его пуще глаза!
Лектор сжал губы и умолк.
— Ну хорошо, — сказал он и перешел к другому: — Что я слышу? Король, кажется, на Масляную собирается в Рогозьно?
— На Масляную? Да, — ответил Тылон. — Следует ему по праву отдохнуть, и ему, и придворным.
— А в Познани разве не может? — спросил Теодорик.
Тылон забавно вытянул губы, рукой делал какие-то жесты, двигал пальцами, словно заставляя их высказать то, чего не понимает Теодорик.
Он кашлянул и, видя, что ксендз ждет более понятного объяснения, скороговоркой зашептал:
— Неужели я должен вам, брат Теодорик, вам, слышавшему, как растет трава и о чем переговариваются птицы на деревьях, вам, который видит в темноте, слышит в молчании, вам я должен объяснить, почему Масляная больше понравится королю в Рогозьне?
Ксендз Теодорик молчанием и взглядом дал понять, что во всяком случае нуждался в этом пояснении. Тылон слегка зажмурился.
— Милый отче, — шепнул он, — никто больше меня не восхищается нашей королевой. Это женщина великих добродетелей и могущественная, величественная, но с ней невесело. Всюду ее сопровождает это величие — dИcorum! Смеяться при ней неприлично, она на это морщится, петь нельзя, так как это ее оскорбляет. Разве вы видали ее когда-нибудь иначе, чем королевой? Ложится в короне и встает в ней. Женщины в ней мало. Взглянув на нее, становится страшно! Так вот, видите, брат Теодорик, захочется наконец нашему пану немного свободы и человеческих отношений; ведь он еще не стар, можно, пожалуй, назвать его молодым.
Он опустил голову и распростер руки.
— Humanuni est!
— Да, печально это, — вздохнул Теодорик. — Королям некогда жить для себя да искать веселья; король это все равно, что священнослужитель! Кто помазан, тот должен избавиться от человеческих переживаний.
— Пожалейте вы его! — шепнул Тылон.
— Я, я, отче, не только жалею, но и люблю его. На многое закрываю глаза, но больно мне, когда подумаю, что он должен искать развлечений в Рогозьне! Соберется там много землевладельцев, пойдет выпивка да прочее… Королю не только не пристало участвовать, но даже и смотреть на это.
— Слишком вы строги! — промолвил Тылон. — Если б это говорил архиепископ или ксендз Викентий, но вы, знающий свет!..
— Отче, — перебил его Теодорик, — наконец, я не забочусь о веселом времяпрепровождении, попросту опасаюсь!
Тылон так искренно расхохотался, что пристыженный лектор умолк.
— Вы боитесь за него? Где? Тут? Под носом, на нашей земле? В Рогозьне, где его окружат лучшие друзья?
— И худшие, потому что могут пробраться скрытые враги!
— Ну, ну! — продолжал Тылон, любовно оглядывая свою печать. — Столько уж лет нам кричат об этих Зарембах и Налэнчах, но это пустые разговоры! Расползлись они по белу свету, не осталось их и следа! Кто остался здесь, просится опять на службу. Не пугайте себя даром!
— Ну что ж пусть и так, — ответил Теодорик; — все-таки я предпочел бы Масляную в Познани, чем в Рогозьне.
— Когда настанет Великий пост, вернется петь вместе с нами.
Тылон закончил этим неприятный разговор и добавил, приподняв печать.
— Посмотрите-ка, отче, как умно поступил Болеслав Благословенный Калишский, наш благодетель, когда дал евреям привилегию у нас! А кто бы теперь вырезал нам такую печать, если бы не было Самуила, сына Иуды? Кто нам чеканит монеты? Тоже еврей. Кто дает оправу драгоценным камням? Кто дает деньги в долг? Кто привозит дорогой бисер? Умные люди годны на все!
Слушая эти похвалы, лектор морщился.
— Однако, — сказал он, — наш гнезнинский пастырь тоже поступил умно, когда в Синоде велел евреям носить остроконечные шапки и красные кружки на груди, как в других государствах.
Старик Тылон опустил голову, не смея спорить, что постановление Синода должно быть хорошо.
Это было в первых числах февраля. Как сказал Теодорик, король действительно собирался на охоту в леса за Рогозьно, а затем рассчитывал провести несколько дней в этом городишке.
Чем строже были тогдашние посты, тем шумнее, разгульнее праздновали Масляную. Но королева не очень милостиво относилась даже к такому масляничному веселью, и поэтому ничего удивительного не было, что Пшемыслав старался повеселиться где-нибудь, но не в Познани.
Рыкса недолюбливала эти путешествия, но не решилась противиться им. Король всегда обещал, что скоро вернется.
Как раз отряд собирался в путь, а королева незаметно смотрела вниз из-за занавески. На лицах всех отъезжающих виднелась радость, плохо скрываемая, так как боялись суровой королевы.
Звучали трубы, радостно лаяли собаки, лошади били копытами по замерзшей земле.
Вдруг среди собак, оставшихся дома, одна завыла, а за нею затянули остальные, и как раз в тот момент, когда король выезжал из замка. Этот вой отозвался в сердце королевы эхом печали и тревоги.
Следующие дни прошли в тишине и спокойствии. Прошла неделя, но король не возвращался, только приезжие сообщали, что в Рогозьне пир горой. Король весел, радостен, осыпает милостями.
Кто мог, старался вырваться туда под первым попавшимся предлогом.
— Еще с тех пор, как у нас новая супруга Пшемыслава, не было такой Масляной! — хвастались придворные.
Королева беспокоилась слегка, посылала на разведку, так как эти вести ее неприятно поражали.
На другой день после святой Доротеи в замке было тихо, как и раньше.
Тылон у себя выжимал на воске все новые и новые печати. Ксендз Теодорик, оставшийся в Познани, ходил на службу к королеве, тоскуя и беспокоясь. Канцлер Викентий, у которого накопилось много дел, все время упрашивал, чтоб король вернулся.
Так миновал день, известий не было.
Уже собирались запирать ворота, когда прискакал всадник на усталом коне и, бросив его на попечение первого встречного, побежал к епископу.
Епископа не было дома, так как он уехал в Пшемешно. Тогда приезжий, как сумасшедший, ворвался к канцлеру.
Ксендз Викентий как раз молился на ночь, в комнате было темновато; увидев входящего, подумал сначала, что это его прислужник, и только, услышав стоны, подошел к нему.
Бледный, перепуганный человек с всклокоченными волосами стоял перед ним, как олицетворение страха и горя.
Канцлер, увидев его, воскликнул:
— Господи, что с тобой?
Неизвестный не мог вымолвить слова, разразился лишь рыданиями и, закрыв глаза, пал на колени. Канцлера стал охватывать ужас.
— Ради Бога, что случилось? — повторил он.