Дорога неровная - Евгения Изюмова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Егорушка, это я давеча от Матвеича принесла, — поспешила успокоить мужа Валентина. — Не подумай чего. Я к ним с Васильком ходила, просила Мироновну посмотреть, чегой-то мальчонка прихворнул, а Матвеич и баит: снеси Егору шкалик, пусть с устатку примет.
Егор выслушал молча, и Валентина поняла: не поверил — Мироновна никогда не гнала хмельное зелье.
— Камиль, а Камиль… Это как же тебя по нашему величать? — страх перед мужниным гневом был велик, гораздо сильнее опаски перед «нехристем», и Валентина теперь желала, чтобы подольше у них погостил Камиль-татарин. — Комка? Селиванов-то сына свово Коминтерном назвал, Комкой, чудной мужик, право, — улыбнулась она мужу.
— Га! — показал белые зубы татарин. — Как хошь зови, мне серапна. Можа и Комка, только я — Камиль. А давай, Егорашка, споем твою песню, больно она якши… — и запел: — «Скакал казак через долину, через Манчжурские поля. Скакал он, всадник одинокий, блестит колечко на руке…»
Ермолаев подхватил:
— «Кольцо казачка подарила, когда казак пошел в поход. Она дарила, говорила, твоя я буду через год…» — Ермолаев песню вел тенорком вслед за Камилем, махнул рукой и Валентине, мол, подхватывай.
Валентина присела рядом с мужем на лавку, положила ему голову на плечо, начала вторить жалобно, вытирая уголком платка глаза: песня всегда трогала её душу. Но сейчас она втихомолку и радовалась: если Егор запел, то песня смягчит его, не будет ругаться за отлитый самогон.
— «Вот год прошел, казак стрелою в село родное прискакал. Завидел хату под горою, забилось сердце казака…» — выводило задушевно трио.
Павлушка проснулась и слушала, затаившись, знакомую песню. Папа рассказывал, что эту песню тоже пели порт-артурцы. Она грустная такая: не дождалась казачка казака, другому сердце отдала.
Девочка слушала-слушала рокочущий бас Камиля, который смешно перевирал слова, и незаметно заснула опять. И приснилось ей, будто в их дом пришли и Анна Кухарская, как всегда, затянутая в кожанку, и дядя Семен Белозёров, и бывший партизан Петров, и командир партизанского отряда, в котором воевал Ермолаев — Вячеслав Злобин. Всех она знала, всех любила, особенно Петрова, который часто катал её на плече по двору отделения милиции… А папа и мама сидели дружно рядышком, и лица у них были весёлые и счастливые.
Ночью Валентина, рассказав дневные новости, прижимаясь привычно к мужу, спросила:
— И как вы с ним дружите, с нехристем-то? Басурман ведь!
— Да ну тебя, — пробурчал Егор. — Подумаешь, я — хрещёный, он — мусульманин, Бог-то нас — меня и его — всё одно к себе приберет, как срок подойдёт. Там все мы равны будем, в земле-то.
— А как же у них, есть ли рай либо ад? В раю-то, сказывают, хорошо, — мечтательно вздохнула Валентина, — музыка приятная играет из граммофонов, цветочки растут и травка зелёненькая-зелёненькая, а они-то, мусульманы, поди, в ад попадают за то, что Христу не молятся, прямо поди-ка в геенну огненну, а, Егорушка?
— Выдумываешь ты всё, — засмеялся Егор. — Нет ни рая, ни ада, это всё поповские штучки, а если и есть, всё одно равны будем: все голые! — и ущипнул жену за бок.
— Тьфу, охальник, бесишься, как молоденький, — сплюнула Валентина.
— Да, чуть не забыл: через неделю в Богондинку еду к Ивану Катаеву. Паню с собой возьму. Пусть там поживёт, а то совсем отощала девчонка, в чём только душа держится.
— Ой, да как это? Дитё в чужие руки? — голоснула Валентина, не столько из жалости, сколько потому, что Павлушка была в доме нянькой другим ребятишкам, но Егор оборвал её:
— Спи! Вставать мне рано. А самогон ещё раз отольешь — взбучку получишь, — все-таки не удержался он от предупреждения.
— Да не отливала я, вот те крест, — осмелилась Валентина сказать запретную клятву. — От Матвеича принесла!
Но Егор уже не слышал. Он спал.
— А что, Панюшка, — спросил утром за завтраком Егор, — хотела бы ты поехать к дяде Ване в Богондинку? С мамой мы уже говорили, она согласна отпустить тебя.
А кто будет с Васенькой и Никитушкой водиться? — поинтересовалась Павлушка. — Маме ведь некогда. И в школу в этом году мне надо.
— Ничего, мама справится, — успокоил отец. — А в Богандинке тебе будет хорошо, село там большое, у дяди Вани корова есть, ты молочка вволю напьёшься. Тебе молочко надо пить, вон ты у нас какая прозрачная, — Егор погладил черноволосую головку тяжелой рукой, а Павлушка притихла, смотрела на него внимательными голубыми глазами.
— Папа, я хочу тебе стих сказать. Можно?
— А чей стих, дочка?
— Мой, я сама сочинила, — призналась шепотом девочка.
— Да ну? Скажи! — он посадил её на колени.
— Папа мой — милиционер…
Егор секунду помолчал, затем улыбнулся широко и добродушно, как давно не улыбался.
— Ты, Панюшка, правда, сама сочинила?
— Правда, папа, — кивнула Павлушка.
— Ой, да какая же ты у нас умница! — он чмокнул девочку в щеку. — Мать, а мать, послушай-ка, что Панюшка сказала мне! Ну-ка, повтори, дочка!
И Павлушка опять прошептала свои стихи.
— Ай да, неколи мне тут с вами! — отмахнулась Валентина, возясь у печки-каменки откуда тянуло вкусным запахом жареной картошки.
Павлушке стало грустно: мама не захотела слушать её, на глаза навернулись слёзы, но так там и зависли — Павлушка плакала редко.
— А в Богандинке у дяди Ивана есть собака? — спросила девочка у Егора.
— Есть. Зовут Мурза. Большая такая, лохматая. Вот отдохнешь там немного, поправишься, а в школу на следующий год пойдешь. Договорились?
Павлушка кивнула.
Богандинка — большое светлое село. И дом Ивана Катаева Павлушке понравился — тоже светлый и просторный, бывший богатейский дом, хозяев дома выслали куда-то еще дальше в Сибирь, потому что глава семьи был связан с бандитами из Червишева. Катаевы занимали только половину дома, на другой жила пастушка Марта-латышка, извечная бедолага, невесть как оказавшаяся в селе.
Марта пасла деревенское стадо за харчи и немудрящую одежонку, которая была латаной-перелатанной, но и её Марта перешивала-переделывала для своих троих детей, одинаково светловолосых, румяных и крепких, отличались они друг от друга лишь цветом глаз. Кто их отец, в селе не знали, помнили только, что двое из них родились уже в Богандинке.
Марта любила детей беззаветно и преданно, и не дай Бог, если кто обидит латышат — кнутом пастушка владела мастерски. Однажды отходила им до полусмерти одного из богандинцев: мужик вздумал позариться на честь ее старшей двенадцатилетней дочери Ирмы, подкараулив ее в лесу. Однако ловкая девчушка увернулась и убежала. Сумрачно выслушала Марта-пастушка рассказ дочери, а потом взяла кнут, пошла к обидчику и прямо на его подворье отхлестала ошарашенного мужика. Кинулся тот жалиться на безродную, но сход сурово осудил мужика-обидчика: снасильничать малолетнюю считалось великим грехом. Затаил зло мужик, да время было уже не царское, к тому же выяснилось, что мужик якшался с бандитами, и его куда-то увезли.
В тот год, когда Павлушка приехала в Богандинку, Ирме исполнилось четырнадцать. Павлушка была младше ровно в два раза, однако девчонки быстро сдружились, может быть потому, что и у Катаева, и у Марты-пастушки, кроме старшей дочери, росли сыновья. Мальчишки слегка высокомерно поглядывали на «баб» и всегда играли отдельно.
Вечерами детвора собиралась на пастушкиной половине, и кто-нибудь обязательно просил Марту что-либо рассказать: латышка знала множество сказок, побасенок. Иной раз приходили соседки — кто с вязанием, кто с шитьём. Устраивались за столом рядом с Мартой и рукодельничали. Марта не любила заниматься вязанием, зато плела из ивняка лукошки, мастерски делала берестяные туески и ковшички. Она негромко рассказывала, забавно заменяя буквы. Ребятишки забирались на теплую печь и, свесив головы, смотрели вниз, слушали певучую, нездешнюю речь Марты, так и засыпали под неторопливый говор.
— Помню, в репячестве ешо дело пыло… Жили мы токта справно: томик у нас пыл твухэтажный. Тятенька у нас пыл шорник и понтарь, умел и колеса кнуть, вот и устроил внизу мастерскую, а наверху мы жили. Папенькины бочки та упряжь на всю окруку славилась, а колеса так знатно кнул, что, наверное, по всей Расее проетут и не лопнут. Ну вот, сначит, жили мы, поживали. Откута-то к нам какая-то старушка прибилась, хорошая старушка, добрая. Все про травы разные мне сказывала, што от какой хвори. Свали ее Анисьей.
— А где вы жили, Марта?
— Та в Латвии, кте ж ешо? Ну вот, сначит, жили мы, поживали… Братики отцу в мастерской помогали, а я — маменьке по хозяйству.
— Анисья-то кто вам была?
— Та я ж и коворю — никто, просто папушка чужая. Ну вот, жили мы, поживали, а папушка возьми та и помирай. Снарятили мы папушку Анисью в послетний путь. Все честь по чести стелали: маменька одела её во все новое, папенька сам кропик сколотил, крест стелал. А как кроп спустить с покойницей вниз, не потумал: крутенька лесенка у нас пыла со второго этажа. Нет бы, кроп-то внизу оставить, Анисьюшку на руках вниз снести, отнако не догадались…