Хан с лицом странника - Вячеслав Софронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже две недели как царь всея Руси, венчанный на царство предков своих, пребывал в дальней загородной вотчине, Александровской слободе. Ранее приходилось ему бывать здесь два или три раза всего.
Но в отличие от неугомонной и всеядной Москвы чем-то запала она в душу, тянула, звала обратно. С Анастасией, упокой Господи ее безгрешную душу, лучшие дни тут проведены… Как давно то было… Будто целая жизнь прошла. Анастасия, была здесь совсем иной, нежели в кремлевских, сумрачных, всегда жарко натопленных пахнущих кислой овчиной палатах. Счастливые то были деньки-денечки, но, верно, не суждено уже повторить их, вкусить благость всепонимающего и всепрощающего взгляда отроковицы его. Сама же она перед кончиной своей в день Преображения Господня тихим голосом совет дала: "Езжай-ка ты, Иванушка, подальше из Москвы подколодной, нам не дружественной. Никто нас здесь не любит. Всяк норовит ущипнуть побольнее, кусок пожирнее себе урвать, утянуть. Удельные князья Москву вовек не признают. И одно то, что ты на московском престоле сидишь, уже им в тягость. Не будет тебе тут покоя…"
Осталось после нее два сына малолетних — Иван да Федор — сиротами при живом отце. Где ему время взять за играми ихними наблюдать, доблести ратной учить, когда сам отдыха не знает. Только от крымцев отобьется, как ляхи лезут. Хотел породниться с ляхами, отправил сватов королю Сигизмунду, мол, желаем сестру его Екатерину законной женой своей видеть. Нет, не захотел королек польский умерить свою гордыню непомерную, слить две державы славянские и туркам, немцам единый щит выставить на рубежах общих. Накажет его Господь за гордыню, ох, накажет… Припомнится ему на том и на этом свете… Ладно, мы люди не гордые и престол московский не самый захудалый на просторах европейских. Князь кабардинский Темгрюк с великой радостью согласился дочь свою Марию в жены государю русскому отдать. Девка она молодая, красивая, да только наших обычаев не знает и климат ей не привычен, хворать начала. Сына Василия родила, а он и года не прожил, помер, сердечный. Куда деваться? Бог дал, Бог взял.
Иван Васильевич подошел к двери, прислушался к шагам, но кто-то прошел мимо, не остановился, и он вернулся обратно, продолжая расхаживать от стены к стене. Последним толчком, довеском ко всем прочим бедам, оказался побег Андрюшки Курбского к литовцам. Уж этого выкормыша он ставил и почитал как брата родного: и дружка на свадьбе, и первый за столом, и главный воевода в походах. Шептали ему, будто Андрюшка скрытен стал последнее время, таит чего-то, недоговаривает. Но ведь христианин же он, на исповеди ходил, крест целовал, за здоровье государя пил, и как же так…убег? Мог бы прийти и, в глаза глядя, сказать с чем не согласен, чего опасается, а то прислал писульку, словно вор какой подметное письмо.
Иван Васильевич остановился у стола и прочел, тихо шевеля губами:
"Писано в Вольмере, граде государя моего Августа Жидимонта, короля, от него же надеются много пожалован и утешен был ото всех скорбей моих милостию его…"
Он зло стиснул зубы и удержался, чтобы не плюнуть на грамоту, не разорвать в клочья и, подавляя в себе искушение, вновь заходил от стены к стене, не замечая, что все ускоряет шаг. "Пес шелудивый! Вмиг хозяина поменял! И на кого? На Жидимонта! Жид, он и есть жид, иного слова не подберешь. От них жидовская ересь по Руси расползлась и добрых людей смутила. Сколько с ними мороки! Не знаешь, как эту мерзость с русской земли повывести, каленым железом только повыжечь. Но и это сегодня не главное. Главное, что не знает он, как с боярами совладать, сладить. Пробовал полюбовно уговорами да увещаниями, а толку никакого. Нет конца их грызне. Недаром говорят: "Смирен духом, да горд брюхом". А сытый только о собственной сытости и думает, на государеву службу ему плевать. Царь, как прыщ на носу, мешает лишь. Разогнать их по вотчинам — завопят, мол, царь один править собрался! А мы, де, как же?! Лучше пусть, как сидели на Москве, так и сидят, а он сам в свою вотчину отъедет. Желаете государством править? Вот вам и свисток, и дудку, и кнут в руки, чтоб врагов понужать, ошпаривать. Только кнут в оглобли не впряжешь, на кнуте далеко не уедешь, суп из него не сваришь. Так что теперь, бояре дорогие, хлебайте власть державную ложками, кто больше зачерпнет. А как притомитесь, так ко мне же и приползете-заявитесь, бородами половицы мести будете. А вот тут-то, если соберусь в Москву возвернуться, то въеду, как царь над вами, а не как ровня, за которую вы меня почитали".
Размышления государя прервал осторожный стук в дверь и следом просунулась патлатая голова Алексея Басманова. Слегка округлившиеся от хмельного глаза уставились на Ивана Васильевича, и он с придыханием заговорил:
— Батюшка-государь, Иван Васильевич, целый обоз с самим митрополитом Афанасием во главе пожаловал. Пеняют, что в колокола не звоним в ихнюю честь. До тебя просятся. Допустить али обратно завернуть?
Иван Васильевич ждал гостей с Москвы ни один день, и сейчас готов был сам бросится митрополиту навстречу, но сдержался, пересилив себя, и не торопясь, опросил Басманова:
— Банька-то истоплена? Вот и сведи старцев туда. Пусть себе погреются с дороги, а то перемерзли, небось. Да прикажи столы накрыть и к встрече все подготовить. Как после бани рассядутся, меня кликнешь.
Голова Басманова скрылась, было за дверью, но затем показалась вновь:
— Так там с ними еще бояр, князей и купцов тьма-тьмущая, все и не войдут.
— Кто из бояр заявился? — Иван Васильевич насупился.
— Многие… Как увидел, так сразу к тебе и побег.
— Ладно, размещай всех. Куда ж их по морозу обратно гнать? Иди, — кивнул Иван Васильевич любимцу.
Когда он вошел в палату, все собравшиеся, сидевшие тихо, лишь изредка перекидываясь словами, вскочили с мест, выдохнув, как один: "Царь!!!" Он обвел всех твердым взглядом, моля про себя Господа, чтоб дал сил выстоять, не сломиться, не принять их доводы, а поступить как решил, и поклонившись на три стороны, прошел к своему месту.
— Благодарю всех, кто пожелал приехать в келью мою. Тут и проведу, верно, остаток дней в трудах и заботах о душе нашей, — он прервался, поморщился от приторности сказанных слов и, чуть помедлив, продолжил. — Чадо я малое, неразумное среди вас, мужей державных, и не ведаю, как государством править далее. А потому, преклонив колени к мощам Сергия Чудотворца, испросил у него, как же быть мне, грешнику великому? И было мне откровение Божие — удалиться на покой от дел мирских. А теперь вкусите, что Бог послал, а уж потом разговоры говорить станем.
Он первым сел на лавку, а все собравшиеся еще какое-то время, пораженные услышанным, стояли, но затем по одному начали рассаживаться, однако никто не спешил притрагиваться к еде и винам. Тогда Иван Васильевич поднял кубок:
— За здравие ваше и ниспошли, Господи, прощение за грехи наши. Наконец, все как бы ожили, задвигались, подняли кубки. Кто-то выпил, кто поставил, чуть пригубив. Неловкость и напряжение витали в Дворцовой палате. Но вот послышались голоса с разных концов стола. Государь не торопясь ел, поглядывая то на один стол, то на другой, отмечая про себя, кто пожаловал в слободу и решил, что здесь собрались главным образом те, кого приятно и ранее было видеть ему за своим столом, кого выделял среди прочих. Заметил он и Аникия Строганова, сидевшего скромно в углу дальнего стола. Удивился, появлению его с дремучих уральских лесов.
Встал митрополит Афанасий и, откашлявшись, мягким торжественным голосом заговорил, обращаясь к Ивану Васильевичу:
— Спасибо, государь, за добрые слова о здравии нашем, но как мы можем думать о себе, дети твои, когда ты, отец наш родной, оставил нас и от дел удалился. Кто же теперь защитит нас от ворогов? А ежели летом опять крымцы навалятся, с ляхами война не кончена… Неужто ты хочешь сына малолетнего за себя оставить? Так мал он еще, не разумен. Ответь нам.
Иван Васильевич, не глядя на митрополита, спросил:
— Одного не пойму, зачем вам государь нужен, когда каждый боярин на Москве сам себе голова? Они вас и защитят, и в обиду не дадут, и суд опять же через них вершить станете. А кому не понравится, можете, как Андрюшка Курбский, к ляхам или к ливонцам на службу перейти, переметнуться.
— Чем мы обидели государя так, что он нас в измене обвиняет? — подал голос новгородский архимандрит Пимен.
Иван Васильевич метнул на него полный ярости взгляд и, помолчав, сказал негромко:
— Я не девица красная, чтоб обиды таить, да слезы лить. А кто что замыслил супротив меня и не столько против меня, сколько против державы всей, то каждый хорошо знает, — и скривив губы в усмешке, добавил с ехидцей, — я немцам да ливонцам писем не слал, к себе их на землю нашу не звал, а потому и обид не имею ни на кого.
Пимен едва не поперхнулся от услышанного и торопливо опустил глаза, его бледные щеки порозовели и капельки пота собрались под клобуком. Остальные зашушукались, запоглядывали на новгородского архимандрита, поскольку каждому были известны слухи о заигрывании новгородцев с немцами и давненько они, как блудливая девка, глазки немчинам строили, мол, "приди вечерком, отдамся тайком". Иван Васильевич попал не в бровь, а в глаз, вскользь намекнув об этом.