Вербалайзер (сборник) - Андрей Коржевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дымчатая весенняя темень распахнулась, когда они подъехали к даче, включенным на участке прожектором, – младшая Григория Андреевича дочка расстаралась. У нее была в гостях подружка Саша, соседки Наташи дочь. Расцеловались, конечно, троекратно, с дочерью по-отцовски, с подружкой – не совсем по-отечески, а той – хоть бы хны, с нашим удовольствием. Наташа уехала завезти мать к себе, потом вернулась. Стол был уже девчонками – по двадцати одному годику цыпочкам – накрыт, – Григорий Андреевич рассказал им, как, куда и что, заранее. Жена его осталась в Москве по каким-то своим ученым делам; куличи на эту Пасху были поэтому покупные, итальянские – невкусно, кексы резиновые. Зато – горкой на фарфоровом блюде – луковой шелухой крашеные яйца, огурчики-помидорчики-зелень, крупно ломаный свежий хлеб, осетринки-балычки, мяса разного, сыры, закуски-заедки, соусы – вдохновляет налить по первой, полненькой.
– Девочки, кто что будет пить? Знаете старую мудрость – вечеринка удается, если девицы споперва по сто пятьдесят коньячку примут, тогда – все отлично… Так что?
– Я – «Малибу», – это дочь.
– Я тогда тоже, – это Сашка, явно которая от коньяку не отказалась бы, кабы не тут же сидящая мать. Это уже бывало.
– Наташ, а ты?
– Я не знаю даже, мне бы полегче что-нибудь.
– Так чего? Здесь ведь, как в Греции, всё есть… – Григорий Андреевич вздохнул, глаза увел к зарешеченному окну. – Жалко, не все…
– По маменьке соскучился? – дочь, ехидная.
– Знаешь, вот есть «Мутон Ротшильд», «кадэ», конечно, но две тыщи третьего, Бордо, чистый вкус, кислоты ни грамма, – давай?
– Давай.
– Ну и славно, а я тогда, с вашего позволения, водочки… – налил из хрустального графина полную высокую и узкую рюмку; широкожерлых не любил – чего пасть разевать зазря.
– Папенька, а ты же виски пить собирался вроде? Или коньяк? Чего ж?
– Не знаю, так как-то… Ну, с кем стукнемся? – Григорий Андреевич взял в обе руки по крашенке, выставив острые их концы между согнутыми указательными и большими пальцами. – Ну, девчонки, вперед! – Хрумк! Хрумк! – раскололи… – Так вот, значит, разбили папашке оба яйца – и правое, и левое… Христос воскрес, девчонки!
– Воистину воскрес! Воистину… – выпили.
Он облупил шелуху, макнул яйцо в соль, взял огуречную дольку – положил на тарелку, не откусил. Налил еще – полную.
– Дамы, с праздником! – выпил. – Я вот, в церкви были, – монахини там, натуральные, в черном, в скуфейках, – как это называется, на головах? Я так помыслил, филологически: красная девка, красивая – клубничка, да? А черная, ну монахиня или, скажем, ищущая…
– Чего ищущая? – спросила Наташа, давно уже любые поиски прекратившая, – недосуг ей было – искать.
– Чего, чего… Того… Бога – чего… Ну, все равно. Так вот, черная, значит – черничка. А южанка, допустим, выпуклая, та – ежевичка…
– А сам ты кто? – Наташа прищурилась на него, усмехаясь. – Огурчик?
– Огурчик, да, только малосольный уже, не свежий. Словами-то вообще прыгать – легко, чего легче… Вот вам – гейша, гойша, нет, это неправильно, вот – Мойша. В смысле – Ветхий Завет. Гойка. Койка. Или вот у князя нашего Юрия половецкая, что ли, жена была. Кончака звали, – славное имечко… А тут недавно одним глазом волейбол смотрел бабский, пардон, дамский – слышу фамилию: Попович, хорватка, не космонавт Попович, а Попович, – на первом слоге… Поглядел, да, точно, Попович, соответствует.
– Дядя Гриша, – спросила Саша, – а что, правда такой космонавт был?
– Да-а, плохо мы еще воспитываем нашу молодежь, – сказал Григорий Андреевич голосом товарища Саахова. – Вот, Наташка, видишь, разница какая поколенческая, а ты говоришь – огурчик…
– Ну, если действительно поколенческая, – мурлыкнула Саша, – тогда, пожалуй, без разницы…
– Сашка, фу! – Наташа даже ладошкой по столу прихлопнула.
– Нет, дядя Гриш, правда, я когда другим про вас рассказываю, байки ваши всякие, ну, разное, я тогда говорю, что вы – мой крестный, а то долго объяснять, кто, что… Можно?
– Нет, папик, это здорово, пусть, соглашайся!
– А я что – против? – внятно поглядев на Сашу, сказал Григорий Андреевич. – Крестить я тебя не крестил, а доведись – окрестил бы, век бы помнила… Только куда уж мне, старому-то грешнику, молоденьких – да из купели… Да еще в какую веру ты моим посредством обратишься – гляди-и…
– Вера – ладно, это уж как-нибудь, а вот что – замуж она все-таки выходит в августе, – расстроенно распустившимися узкими губами Наташа прижала бокал, глотнула, оскалилась вымученно – жалела дочь.
– Сашка, это за кого, – пророкотал возмущенно Григорий Андреевич, – за лоха твоего милицейского, за сержанта местного? Да ты что!
– Ну и что… Он меня любит, вот, и я его! Вам-то всем что – жалко, что ли? Или завидно?
– Завидно? Обидно, вот что, за тебя обидно! Наташка, ты меня извини, – Григорий Андреевич уже побагровел несколько от трехсот без закуски – залить печаль, – я ей прямо скажу! Обидно, Сашка, жалко мне…
– Чего жалко, чего? – у девушки тоже начал разъезжаться рот, как у матери, – вот-вот взрыднет.
– А вот чего – жалко, что морда твоя распрекрасная, сиськи неразмятые и прочая задница на шармака балбесу достанутся, да еще с московской пропиской! Вот именно – с пропиской твоей! Нашла б кого подостойней… У него ж, кроме лысого, мозгов половник не наскребешь, – Григорий Андреевич помахивал согнутым пальцем, воздевал руки – что твой старообрядец на амвоне.
– А я не хочу, не хочу, – и впрямь уже плакала Сашка, – не хочу, чтобы олигарх какой-нибудь меня за свои деньги…
– Ты его еще найди, найди – олигарха-то… Почему непременно за деньги – чепуха какая! А ты – без денег… Взрослые дядьки – вещь неплохая.
– Скажешь тоже! Ты что, что в них толкового, в папиках? Я бы тоже – ни за что! – вмешалась дочь.
– Что, что – то… Вот спасибо – определила! Хорошо, вот смотрите: вот ты, Сашка – успокоилась? – вот ты представь: подходящая обстановка, никого, то да се, и я, к примеру, под рукой и в расположении нужном – что, отказалась бы? Да в легкую…
– Все равно – соображать надо, к чему это? – дочь.
– А я ближе к вашей, дядя Гриша, точке зрения, – тихо сказала Саша, опустив голову.
Разошлись под утро, когда рано прилетевшие скворцы, заполошно тарахтя крыльями в лаковой листве, давно уже начали новый день – у них свои заботы, весенние.
Поднявшись к себе на второй этаж, Григорий Андреевич вышел на балкон, присел в креслице, уложил руки на перила, подбородок на руки, стал смотреть никуда – туда, где над черно-игольчатым, как Маринины ресницы, краем леса сквозь темно-серые, как Маринины глаза, облака всходило солнце, светлое, будто улыбнувшееся ее, Марины, лицо.
Это была тоска давняя, непонятная, то приятная, то ненужная – была. Григорий Андреевич знал Марину уже несколько лет, она у него работала, но не близко к нему – далеко. Впервые на нее глянув, тогда еще, давно, он поразился только – Господи, красивая какая! Что там еще у девушки было, кроме изумительного лица, не разглядел, да и не присматривался, не скажешь ведь, как Бульба: «а поворотись-ка, сынку…» – обидится… Хотя говаривал он и не такое еще, кому угодно, а ей вот – нет, не сказал. Ничего. Потом уже, притерпевшись, но так и не привыкнув к невозможному, непредставимому для него желанию постоянно видеть дивное это лицо, Григорий Андреевич дважды, уже самому себе и не удивляясь, предлагал ей, Марине, работать к нему ближе, интереснее, легче, еще ближе, удобнее, проще, совсем близко. Она отказывалась, и ничего, ничего , не сумел он, он-то , разобрать в ее спокойных, слишком даже спокойных, с умной хитринкой, обвороживших его, его-то , прелестных под ненарисованными бровками глазах. А потом, потом он как-то однажды, читая «Возможность острова» Уэльбека, подсунутую ему старинной знакомицей не без умысла подъелдыкнуть: «прочитай, там про пятый десяток много», – примерил к себе фразу про «отвратительную навязчивость старого кобеля, который никак не может завязать ». Нет, нет, это ж не это, вскрикнуло дернувшееся его сердце, когда бы – так… А что, что это – это, спросила хитрая и спокойная его голова, что? И, не получив от застеснявшейся поверить в свое воскресение души уверенного ответа, снизошла голова, подсказала – да ведь она-то, Марина, этого не знает . И что? А много чего другого, если и не знает, так слышала – в ушки-то с остринкой эльфической мало ли желающих подудеть насчет нашего с тобой, мышца, приятеля приключений, бывших и не бывших? И что? Ну-у, тупая… Ладно – придумаю. Сделаю. Скажу . Только уж и ты, стучилище, помогай выговаривать .
Роса на траве, чуть было перед рассветом не ставшая изморосью, начала собираться крупными каплями и, прячась от солнца, скатываться в землю, томительно пахнущую весной – сердечной мукой, болью рождения, немножко смертью, новой жизнью. Чуть продрогший на балконе Григорий Андреевич выпрямился, встал, потянулся, жмурясь, вздохнул – вспомнил «уже не молодого» Джолиона Форсайта, как тот поджидал Ирэн, сидя на холодном стволе упавшего дерева в Ричмонд-парке, – «любовь в моем возрасте кончается прострелом…». Или от нее он шел уже? Или Джолион был – старый? Кончается – вот как? Ну-ну, по Ильфу – «это мы еще поглядим, кто кого распнет…». Постой-ка, дружище, не в этом дело – кончается, не кончается… А вот в чем – что, что там кончается? Ах, вот оно что… Ну-ну…