Апокриф Аглаи - Ежи Сосновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если бы ты написал эссе, – говорила она, поглаживая за столиком в кафе мою руку, – то нашел бы отзыв у людей, которые, подобно мне, не ходят на такие встречи, так как знают, что они общаются с чем-то глубоким, только когда читают в тишине своего дома, а контакт с живым человеком всегда труден, как правило, поверхностен, и чаще всего от него ничего не получаешь. Кроме неприятного осадка.
Я понимал ее, по крайней мере, до определенной степени. Сколько я знаю Марию, она упрямо разыгрывает с миром некую игру, основанную на схеме торговли. Согласие на преходящесть собственной жизни она хотела оплатить решительным несогласием с бегом истории. С одной стороны, она преждевременно и неоднократно повторяла, что заранее радуется своей старости, с другой – выстраивала себе пространство, где на равных правах могли пребывать Монтень и Амьель,[64] Манн, своего рода личная академия, которая действует на меня столь же возбуждающе, сколь и удручающе (как, спрашивается, написать эссе э таком обществе?). Или по-другому: несогласие с бегом истории было для нее уловкой, с помощью которой она разоружала, аннулировала индивидуальное чувство преходящности, ибо, если Монтень, Амьель и пр. продолжают жить, какое значение имеет ежедневное обрывание листка с календаря. Когда я иногда рассказывал ей, что вчера или позавчера видел по телевизору, она смотрела на меня с недоверием, и ее карие глаза гневно вспыхивали: зачем я так глупо шучу – разве возможно в столь интимном пространстве, каким является собственный дом, включать аппарат, который убыстряет бег времени, а главное, глушит нашу общую – как ей верилось – тоску по вечному? Ее квартира, вся в книжных полках от пола до потолка, наводила на память аранжировки Гила Эванса периода его сотрудничества с Торнхиллом: застывающее в недвижности матовое звучание труб, тромбонов и валторн, легкомысленно относящихся и к свингу ударных, и к продолжительности импровизации, и чуть ли даже не к границам произведения, которое все-таки должно в определенный момент закончиться. Телевизора, разумеется, у нее не было, а радиоприемник имелся, но только потому, что ей не удалось найти центр с проигрывателем CD, в котором не был бы вмонтирован тюнер. Когда я приходил к ней, самой современной музыкой, которая тихо звучала из колонок, был Комеда,[65] хотя куда чаще Телеман, Боккерини, Бах, а также Вивальди и Гендель. Ее одежда – обыкновенно шерсть теплых тонов, кашемир, шелк, расписанный вручную, – ставили ее вне моды, за пределами современности, в некоем вечном «ныне», которое подвергало сомнению категории новаторства, актуальности, жизни en vogue.[66] В присутствии Марии любая новинка оказывалась случайностью, нечаянной морщинкой на поверхности Моря Спокойствия. Мне страшно хотелось ворваться в ее жизнь, всколыхнуть ее своим пристрастием к громкой музыке (в конце концов, это мог бы быть «Вытесанный» Киляра[67]), к неоэкспрессионизму, эстетике видеоклипа. А также, будем уж до конца откровенны, к фаст-фуду, футболу и детским пластиковым костюмчикам, которые трогали меня своей бесстыдной недолговечностью. Когда я выдавал эти свои пристрастия, Мария приглядывалась ко мне с внимательностью энтомолога, который обнаружил у себя в квартире исключительно омерзительный, но нигде еще не описанный экземпляр камнеточца, или же – но это реже – злилась, оттого что я симулирую дружбу к ней, раз меня тянет к явлениям, враждебным ее миру. В сущности – думаю – мы оба декаденты, она в варианте «денди», я же, скорее, в варианте «богема»; она, не принимая к сведению того, что беспредельно раскинулось за дверями ее квартиры, я – извращенно наслаждаясь этим, словно изысканным, рисунком жилок на пораженной гангреной коже. А между тем мне рядом с ней легче дышалось, и я боялся, как бы что-нибудь (не я) не нарушило кокон, который она сплетала вокруг себя, и, когда мы вместе шли по улице, я старался заслонять от нее самых отвратительных пьяниц и чувствовал бессмысленное недовольство тем, что они осмеливаются показываться ей на глаза, неразумный стыд, оттого что действительность не желает приспосабливаться к ее требованиям.
А между тем именно одному пьянчужке – иначе его не назовешь – я обязан сюжетом своего романа, который Мария из вежливости читала по мере его создания и с некоего момента даже, как мне казалось, со своеобразным ироническим одобрением. А дело было так: в начале 1999 года я поселился в квартире в точечном доме на улице Батория, сняв ее у человека, имевшего еще одну квартиру в соседнем доме. Как-то он мне позвонил и сообщил, что девушка, снимающая вторую квартиру, собирается выбросить старинный буфет и не пригодится ли он мне. А надо сказать что мое собрание из ста тринадцати видеокассет с телесериалами и фильмами (между прочим, включающее полный «Твин Пике») постыдно валялось на полу – все полки были заняты книгами. Я пошел по указанному адресу и договорился, что перенесу буфет к себе. Он был достаточно поврежден и красив, чтобы я мог быть вполне уверен, что он понравится Марии.
Сказать легко – трудно выполнить. У этой квартиросъемщицы, миленькой студентки – как я догадался – находящегося неподалеку торгового техникума, не было никаких оснований помогать мне в транспортировке мебели, не говоря уж о том, что она отнюдь не выглядела богатыршей. Буфет был относительно легкий, однако его размеры настоятельно требовали второй пары рук. И тут я подумал о пане Кшисе.
Пан Кшись принадлежал – однако особенным и даже вызывающим симпатию образом – к группе ханыг, что каждодневно толклись, пошатываясь, у дверей продовольственного магазина, вливая в себя очередные бутылки вина марки «Запретный Плод» либо (в краткие периоды экономического процветания) пива, а может, наоборот. Он обращал на себя внимание черной бархоткой (старившей его), повязанной на шее с какой-то унылой аккуратностью, а также предупредительностью, с которой он отступал в сторону, пропуская в магазин покупателей, и еще он поражал меня пристрастием к питью в одиночку: пан Кшись нередко, когда его уже изрядно побагровевшие сотоварищи ржали на весь микрорайон, прятался за угол и там в одиночестве выкушивал из горла содержимое бутылки. Это была настолько характерная фигура, что уже на третий день после въезда в квартиру на улице Батория я начал отличать его от прочих незнакомых мне соседей, хотя отдавал себе отчет, что, наверное, куда как вежливей с моей стороны было бы первым здороваться с дамой, живущей на третьем этаже, но ее я узнавал только в том случае, если она выходила на прогулку с парой своих йоркширских терьеров. Когда же я понял, что мне просто необходимо найти для переноски буфета какого-нибудь человека, то не без удовольствия подумал о пане Кшисе. Я предупредил владелицу буфета, что скоро вернусь, и отправился на поиски.
У магазина никого не было; смахивало на то, что февральский денек выморозил всех страждущих. Но ждать до завтра я не мог и стал растерянно оглядываться вокруг в поисках какой-нибудь альтернативы, однако в быстро спускающихся сумерках узрел только старушку в синем платке на голове (кстати сказать, ту самую, которая полгода спустя во время солнечного затмения поразила меня бесшабашностью, с какой она наблюдала космический спектакль через рентгеновский снимок своих восьмидесятилетних легких). Просить ее о помощи было бессмысленно: она могла бы покараулить мой буфетик, в крайнем случае быстренько продала бы его, но для транспортировки определенно не годилась. И вот когда я уже принялся вполне серьезно размышлять, какая комбинация ремней и веревок позволит мне тащить буфет на спине, – если бы дело касалось не меня, я, пожалуй, с удовольствием полюбовался бы подобным live-show – за стеклом, отделяющим вестибюль ближайшего дома от улицы, неожиданно возник знакомый силуэт.
Пан Кшись сосредоточенно выслушал мою просьбу, неспешно кивнул и добавил к кивку еще какие-то галантные слова. Сейчас я думаю, что температура благоприятствовала моему будущему роману, выморозив из пана Кшися столько алкоголя, сколько это было вообще возможно, и мой – как это потом получилось – герой казался почти трезвым. Мы без происшествий перенесли буфет, пан Кшись по пути заботливо давал мне вполне вразумительные советы (надо сказать, с грузом он обходился гораздо умелее меня), а когда мы оказались в моей однокомнатной квартире, он заинтересовался синтезатором, который я купил в приступе безумия несколько дней назад.
– Вы играете? – спросил пан Кшись, вынудив меня к длительному объяснению, поскольку ответ был отнюдь не так прост.
В жизни я не учился играть на фортепьяно, но тяга к сочинению простеньких мелодий – назовем это скромно изготовлением звуковых случайностей – разрушила во мне барьеры здравого смысла, тем паче что в квартире, которую я снимал перед этой, стояло пианино, и оно воскресило мою атавистическую страсть. Так что, лишившись теперь инструмента, я подчинился голосу сердца и купил в магазине на площади Люблинской Унии самый дешевый синтезатор, причем все время разговора с продавцом дрожал, как бы не стала явной моя полнейшая некомпетентность в части того, что я хочу приобрести. Примерно это я и выложил пану Кшисю, а поскольку дорога с буфетом нас чуть-чуть сблизила, на улице же было по-настоящему холодно, я после того, как расплатился с ним за труды, спросил, не выпьет ли он чаю.