Повседневная жизнь Дюма и его героев - Элина Драйтова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К большинству своих любовных связей Дюма, видимо, относился так же, как его знаменитый герой. Покинутые им женщины, подобно Катерине, поначалу проходили через все стадии душевных мук, но позже вполне благополучно приходили в себя, и многие были благодарны судьбе за случившееся. Мелани Вальдор, поначалу мечтавшая о самоубийстве и донимавшая друзей письмами с подробными инструкциями по поводу собственных романтически печальных похорон, успокоилась и вновь соединилась с мужем, добившись его возвращения в Париж. Актриса Мари Дорваль осталась близким другом писателя. Даже мать Александра-младшего Катрин Лабе со временем перестала желать невозможного, хотя и продолжала бороться с Дюма за влияние на сына.
Впрочем, ко времени написания приведенных выше вдохновенных пассажей о свободной любви Александр Дюма уже три года был женат… Его супругой стала актриса Ида Ферье, которую А Моруа описывает далеко не самым галантным образом: «Она была маленького роста, дурно сложенная, привлекательного в ней только и было, что красивые глаза, хороший цвет лица да густые белокурые волосы».[68] Когда Ида стала любовницей Дюма, тот был в восторге и не скупился на эпитеты типа: «Это статуя из хрусталя». Поистине, если верить Моруа, любовь зла… Впрочем, по мере развития отношений с Идой восторги поумерились. Сначала стала раздражать постоянно присутствовавшая где-то рядом мать актрисы, достойная вдова, о благополучии которой приходилось заботиться и которая превратилась в досадное платное приложение к утехам любви. Потом стало заметно, что, уверовав в свою счастливую звезду, а главное — в то, что теперь Дюма никуда не денется, Ида перестала следить за собой и — страшное преступление в глазах драматурга! — перестала тщательно работать над своими ролями в его пьесах. Многие из общих знакомых были не в восторге от их романа, особенно же негодовал Александр Дюма-сын, вопреки очевидному никогда не оставлявший надежду на то, что отец женится на его матери, роман с которой уже давно завершился.
И вот посреди всех этих разочарований и насмешливых взглядов друзей Дюма вдруг женится на Иде. Почему? Забавно, но это до сих пор является тайной. Ида не была беременна, и к тому же беременность возлюбленной никогда не служила в глазах Дюма поводом к вступлению в брак. Слава богу, у него к этому времени, помимо сына Александра, была уже дочь Мари-Александрина от актрисы Бель Крельсамер, да и впоследствии, при появлении других детей, писатель никогда не стремился к заключению брачных уз с их матерями. Такие узы, как мы помним, не для художника!
И вдруг — брак с Идой Ферье. Была ли эта связь серьезней сотни остальных? Казалось ли Дюма, что он нашел свой идеал? Вряд ли. Что же случилось? Есть ряд версий. Меркантильная: Ида скупила векселя писателя и шантажировала его долговой тюрьмой. Поучительная: забыв о том, что собственную внутреннюю свободу не следует навязывать окружающим, Дюма привел Иду на прием к герцогу Орлеанскому, чуть было не спровоцировав скандал, от которого его спас сам герцог Фердинанд, благосклонно поприветствовав Иду как госпожу Дюма и заметив, что писатель мог привести на прием только свою супругу; такой ответ приравнивался к приказу, и Дюма был вынужден жениться. Версия легкомысленная: на вопрос друга, зачем он женился на Иде, писатель ответил: «Да чтобы отделаться от нее, голубчик».
Так или иначе, свадьба состоялась 5 февраля 1840 года в церкви Св. Роха в Париже. Свидетелями со стороны жениха стали Шатобриан и министр народного просвещения Франсуа Вильмэн, явившиеся, впрочем, только на официальную церемонию в мэрии, а в церковь пославшие вместо себя художника Луи Бланже, архитектора Шарля Роблена и некоего домовладельца Жака Доманжа. В суматохе священника, совершавшего венчание, забыли предупредить о замене, и он, желая высказать свой, весьма характерный для современников, взгляд на жизнь и творчество Дюма, блеснул следующим торжественным шедевром красноречия:
«Прославленный автор «Гения христианства», — сказал он, обращаясь к одному из свидетелей (способному художнику колористической школы), — и вы, писатель, известный своим отточенным, изысканным стилем, держащий в своих руках судьбы французской словесности и народного просвещения, — добавил он, адресуясь к другому свидетелю (который был просто хорошим архитектором), — вы, господа, взяли на себя почетную и благородную задачу оказать покровительство этому молодому неофиту, пришедшему к подножию алтаря умолять о священном благословении своего брака!., и т. д. Молодой человек, (…) пусть отныне из-под вашего пера выходят лишь произведения, исполненные христианского духа, поучительные и евангелические. Отриньте гибельные волнения театра, коварных сирен страсти, постыдную суетность диавола… и т. д. Господин виконт де Шатобриан и господин Вильмэн (…) вы отвечаете перед Богом и людьми за литературное обращение этого мятежного ересиарха романтизма. Отныне вы будете крестными отцами его произведений и его детей. Вот чего я желаю ему, мои дорогие братья во Христе. И да будет так!»
«Почтенный кюре святого Роха узнал о своей ошибке уже в ризнице, когда прочитал подписи свидетелей в приходской книге. Он говорил потом своей экономке, что у него закрались некоторые подозрения, (…) когда он заметил, что г-н Шатобриан носит бородку в стиле «Молодая Франция», а г-н Вильмэн — желтые перчатки по два франка пятьдесят сантимов. Утешает его лишь воспоминание о полном обращении Александра Дюма» (из заметок П. Лакруа).[69]
Вполне театральная, в духе комедии ошибок, фарсовость описанной сцены не мешает нам задать вопрос: неужели общество и впрямь так мечтало об «обращении» Александра Дюма? Увы, незадачливый священник был не одинок, и сторонников у него, как ни странно, становилось с годами все больше. Революционные мятежи раннего романтизма ушли в прошлое. Театру было дозволено изображать страсть при условии, что эта страсть не будет выходить за рамки определенных нравственных представлений (как будто страсть способна оставаться в каких бы то ни было рамках, особенно на сцене!). Двигаясь по пути добропорядочности, светское общество все больше боялось свободы, особенно внутренней. Рамки посчитали устоями. Должно быть, именно поэтому Александр Дюма-сын, угрюмый моралист, боявшийся женщин и потому во всех своих произведениях старавшийся заключить их по возможности в самый узкий корсет назидательных требований, писатель, о котором В. Гюго, сравнивая его с его отцом, гениальным и в жизни, и в творчестве, и в работоспособности, сказал: «… у него… ничего, кроме таланта», — Дюма-сын стал во второй половине XIX века цениться выше своего мятежного отца. Оно и понятно: он шел в ногу со временем и никого не обгонял. Обгонять было бы в тягость, ведь свою литературную работу Александр Дюма-сын воспринимал как тяжкий долг таланта, уставал от нее, чуть ли не болел, закончив очередную книгу. Почему сын был так не похож на отца? Сказались ли длительное положение внебрачного ребенка и распри между родителями, боровшимися за права на него, Александра? Наверное, да и силенок было маловато.
А неуемный и неутомимый отец, легко и упорно плодивший и детей, и книги, с точки зрения умеренного общества, выглядел нечестивцем. Да и как не возмутиться! Если при постановке «Генриха III» цензоров беспокоили в основном политические аспекты, то, когда появился «Антони», бояться пришлось уже не за государство, а за привычные устои. Ведь пьеса, рассказывающая о любви Антони и Адели, разлученных замужеством героини, а затем встретившихся вновь и вынужденных выбирать между искренностью чувств и светскими приличиями, подталкивала зрителя к решению явно не в пользу последних. Устами Антони Дюма набрасывает план пьесы, направленный против общественного ханжества: «Я взял бы в качестве героини… чистейшую из женщин, показал бы ее невинное любящее сердце, непонятое лицемерным обществом, где сердца одряхлели и развращены. Я противопоставил бы ей одну из тех светских женщин, вся нравственность которых состоит в ловкости, которые не бегут от опасности лишь потому, что давно с ней свыклись, которые злоупотребляют своей женской слабостью, чтобы подло очернить доброе имя другой женщины, как бретер злоупотребляет своей силой, чтобы отнять жизнь у мужчины. Я, наконец, доказал бы, что первой скомпрометирована будет честная женщина и не от недостатка добродетели, а, так сказать, — с непривычки, а потом перед лицом всего общества потребовал бы, чтобы в ожидании суда небесного их рассудил земной суд» («Антони». Действие IV, VI).
Иллюстрацией вышесказанного становится дальнейшее развитие сюжета, и зритель, который, возможно, поступил бы в жизни, как та самая лицемерная светская женщина, увидев лицемерие на сцене, невольно вставал на сторону Адели, любящей не мужа, а главного героя, Адели, не способной противостоять любви и в страхе перед лицемерными обвинителями требующей, чтобы Антони убил ее, прежде чем добродетельный муж увидит ее в объятиях другого. Беда Адели в том, что она не хочет и не может лицемерить. Разве не простили бы ей измену мужу, разве не сделали бы вид, что ничего не произошло? Всего-то и надо было — притвориться, — «безмятежный взгляд, равнодушная улыбка». Но Адель не хочет унижаться, а бороться тоже не в силах. Для нее выход лишь в смерти. Она молит об этом Антони, и тот в заключительной сцене убивает ее кинжалом, чтобы бросить в лицо ворвавшемуся в дом разъяренному мужу спасительную для чести героини ложь: «Она сопротивлялась мне, и я ее убил».