Вечный зов - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Василий Кружилин, сын старого большевика Поликарпа Матвеевича Кружилина, встал, усмехнулся:
— И еще можешь быть уверен в одном: опрометчиво, до тех пор, пока не изучу сути дела, самой его сердцевины, высказываться не стану. Только уж наверняка. Я помню твой дружеский совет. Спасибо за него.
— Так-с, — ледяным голосом произнес Полипов. — А рога не сломаешь?
— Это что, угроза?
— Ну зачем же! Еще один дружеский совет.
— Как сказал еще один классик литературы: за два совета я вам благодарен вдвое.
— Хорошо, ступай…
Когда Василий был уже у дверей, Полипов будто с сожалением произнес:
— Эх, Кружилин, Кружилин! А я-то хотел спросить сегодня, как ты насчет того, чтобы нынче в члены бюро райкома тебя… Что ж, думал, предупредим на сегодняшнем бюро обо всех его завихрениях, посмотрим, как он отнесется к дружеским советам, да и…
— Теперь, выходит, не спросишь?
— Не знаю, не знаю… — протянул Полипов и, словно в недоумении, развел руками.
* * *«Сломал рога» Василий Кружилин очень просто. К весне его вызвали в сектор печати обкома партии и предложили редактировать газету другого, более крупного района. Он сразу понял, в чем тут дело.
— Это что, повышение или как? — спросил Кружилин. — Полиповская протекция?
— Будем надеяться, что такой протекции из нового района вам не будет, — ответили ему. — Секретарь райкома там парень молодой, но толковый. Сейчас обком повсюду укрепляет районные партийные кадры.
— А может, на учебу разрешили бы мне, а? Ведь годы уходят… Когда-то мечтал поступить в автодорожный институт. Потом — на факультет журналистики. А сейчас появилось желание — в сельскохозяйственный.
— Жалко вас отпускать, — откровенно сказали ему. — Хороших газетчиков у нас не хватает. Но в сельскохозяйственном ведь заочное отделение есть…
3
Жизнь человеческая как недолговечный костер. Вспыхнет он, отгорит, отполыхает, освещая вокруг себя большой или малый кусочек вечного и беспредельного пространства, рано или поздно огонь обессилеет, увянет окончательно, дрова превратятся в золу. Потом и прах этот развеется по земле, зарастет кострище травой, и эту траву будет волновать тот же ветер, который раздувал когда-то огонь…
Еще четыре раза падал на землю снег, засыпал летние холодные кострища и четыре раза по весне таял, оставляя после себя по косогорам, по степным увалам сибирские подснежники, самые ранние цветы. Белые, синие, желтые, как цыплята, и так же, как цыплята, покрытые шелковым пушком, бесхитростные цветы эти ослепительно горели под весенним солнцем, и если их было в одном месте много, казалось всегда, что снег там еще не стаял.
Димка, Дмитрий Савельев, любил эти цветы. Но он любил не рвать их, а просто смотреть, как они растут, качаясь на холодном еще ветру, как проживают недолгий свой век, изо дня в день поворачивая вслед за солнцем свой венчик из шести широких лепестков. И всю весну с палкой в руках, в крепких крестьянских сапогах он ходил по степи, по увалам и косогорам, иногда садился где-нибудь на припеке, курил, размышляя о чем-то, поглядывая на молчаливые скалы Звенигоры, на угрюмо еще чернеющую кромку тайги. В тайгу эту, хотя и там расцветали подснежники, он не ходил. Там они были не степные, а лесные. И, кроме того, ему нужен был, видимо, только простор.
Он приехал в Михайловку из Москвы еще зимой, когда лежали метровые снега.
— Поживу я у тебя, мама, немного. А может, и до осени.
— Да насовсем оставайся! — взмолилась Анна. — И председатель колхоза Поликарп Кружилин вон говорит: «Пусть остается. Дом вам поставим. Пусть живет и ничего не делает, только стихи свои пишет».
— Нет, совсем я не могу… А бывший председатель, мой дядя Иван, где сейчас?
— Да он теперь директором совхоза «Степной».
Дмитрию уже шел тридцать четвертый, он был еще не женат.
Когда он пожил несколько дней, мать осторожно спросила, вздохнув:
— Все по ней, по Ганке этой, маешься?
— Все по ней, по Галине, — ответил он.
— Да сколько ж можно, сынок? Она тебе даже не пишет. Вон девчат каких сколько наросло…
— Это для других, мама. А мне она нужна. И она вернется, — сказал он уверенно.
Анна лишь вздохнула еще раз.
Да, Ганка-Галина не писала давно, много-много лет. Они расстались еще весной сорок четвертого, вскоре после того, как освободили от немцев Винницу. Весенний день тот был солнечным, так же, как нынче, цвели подснежники, и Громотуха, на берегу которой они прощались, была вся, до самого горизонта, в цветочных бликах.
Там они и поцеловались — в первый и последний раз.
— Дим, — сказала она ему потом, смущенная, — а второй раз ты меня поцелуешь, когда к нам на Украину приедешь.
— Это когда… сад зацветет?
— Когда сад, — кивнула она. — А может, раньше… Это как получится. А пока переписываться будем. Часто-часто…
«Часто-часто» они переписывались не один год, а потом, когда Дмитрий заканчивал уже Томский университет, а она — Харьковский и когда выросли и расцвели, наверное, уже те сады, которые Ганка обещала насадить, письма от нее стали приходить реже, а потом и вовсе перестали. Он слал ей свои, а она молчала, он тратил всю стипендию на телеграммы, а в ответ ни звука. И наконец она откликнулась: «Дима, Дима, прокляни меня, если сможешь… Я встретила одного парня…»
Письмо было длинное, со слезами, с бесконечным и жестоким самобичеванием. Но все