В. С. Печерин: Эмигрант на все времена - Наталья Первухина-Камышникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказалось, что действительно для поступления в католический монастырь нужно принять католичество, и 19 июля 1840 года (а не в середине августа, как ошибочно указано в мемуарах) Печерин формально «отрекся от православной ереси» и стал католиком. В письме Чижову, написанном 26 июня, почти накануне рокового обряда, романтическая фразеология уступает уже более традиционным доводам в защиту религии:
Верь мне, друг: в звуках органа, сопровождаемых церковным песнопением, в дыме ладана, в любой иконе Богоматери – больше истины, больше философии и поэзии, чем во всем этом хламе политических, философских и литературных систем, которые меняются теперь ежедневно (Гершензон 2000: 474).
Выработанный веками церковный ритуал направлен на весь комплекс человеческих чувств, на создание ощущения гармонии и предчувствия вечности. Он обещает абсолютный ответ сразу на все вопросы существования. Через двадцать лет Печерин увидит и в религии лишь одну из преходящих систем, но сейчас он понимает, что заблудился в поисках смысла и хочет верить, что только Церковь дает внутреннюю опору. Опять он убежден, что найденный им путь предрешен свыше и что он идет навстречу зовущему голосу:
Со всех четырех концов мира, мне кажется, слышен торжественный голос, который нам говорит: «Человек – ничто, только Бог велик!» И со всех концов земного шара несутся стоны, громко требующие сокровища, отнятого у людей, бесценного сокровища религии, которое обманщики, наряженные в тогу философов, пытались тайком похитить у страждущего человечества (Гершензон 2000: 474).
Объяснение всех коловращений человеческой истории, развития мысли и общественных отношений заговором «обманщиков», намеренно уводящих род людской с пути истинного, характерно для психологии большинства людей. Потребность в четкой картине мира, обеспечивающей душевный комфорт и чувство правоты, заставляет всегда искать виновных и находить их в посторонних силах, во влиянии общества, в географии, в роковом национальном предрасположении.
Природа и искренность религиозной веры – вопрос настолько сложный и интимный, что ответ на него зависит от позиции вопрошающего больше, чем от того, к кому он заочно может быть адресован. Гершензон пишет: «…он верил – это не подлежит сомнению. Как совершился в нем этот переворот, мы понять не можем» (Гершензон 2000: 476). Сам Печерин отвечал на этот вопрос по-разному, но одно из объяснений кажется ближе всего к истине. Когда через год после начала искуса в Сен-Троне его посетил бывший единомышленник и близкий приятель Лекуант, один из немногих «революционеров», о которых он пишет с симпатией, Печерин встретил его с холодной сдержанностью монаха, оставившего все мирские интересы, и даже пытался опровергнуть атеистические заблуждения верного республиканца. Потрясенный Лекуант всем рассказывал о непостижимой перемене в обращении обаятельного и открытого прежде Печерина. «Нет, – говорил он, – уж непременно редемптористы напоили Печерина каким-то зельем: нельзя же человеку вдруг перемениться».
А это зелье было не что иное, – объясняет Печерин, – как русская переимчивость, податливость, умение приноровиться ко всем возможным обстоятельствам. Если бы какая-нибудь буря занесла мой челнок на берег Цейлона, и я бы нашел там приют в каком-нибудь монастыре буддистов, – я бы так же ревностно исполнял все их правила и постановления, потому что выше всех философий и религий у меня стоит священное чувство долга, т. е. что человек должен свято исполнять обязанности, налагаемые на него тем обществом, в коем судьба привела ему жить, где бы то ни было, в Китае, Японии, Индостане, все равно! (РО: 252).
В этом признании перемешаны разные причины. Думается, что «русская переимчивость» действительно была следствием артистичности натуры Печерина, «актера, чревовещателя и импровизатора». В монастыре траппистов, самом суровом из всех католических орденов, куда Печерин поступил в 1861 году, уже после разочарования в религии Рима и ухода от редемптористов, монахов восхищала легкость, с которой он следовал всем требованиям устава. Ему не были в тягость обет молчания, тяжелый физический труд, непрерывная молитва, строжайший пост. В архивах ордена сохранились воспоминания очевидцев – Печерин, им казалось, был рожден для этой жизни. Но убеждение в святости долга перед обществом и, соответственно, перед властями, это общество возглавляющими, о котором он пишет в воспоминаниях, выросло в нем только после многих лет жизни внутри церкви. Оно противоречило бунтарскому духу, воодушевлявшему молодость его поколения.
В 1851 году его посетил двоюродный брат, Федор Федорович Печерин, полковник в отставке. Со слов Печерина он записал историю его обращения. В этом варианте истории обращения Печерин, находясь в крайнем положении, после того как «вынужден был питаться мирским подаянием и часто проводить целый день без пищи и ночевать в поле или при большой дороге», решился вступить в монастырь по совету встречного монаха, рассказавшего ему о «спокойной и счастливой жизни в монастыре» (Гершензон 2000: 471). В записке кузена есть также упоминание о том, что Печерину предложили профессорское место в Льеже, что противоречит версии о безнадежно бедственном положении, толкнувшем его в монастырь. Скорее всего, Печерин в различных обстоятельствах, в разное время по-разному трактовал историю своего обращения – в зависимости от реального или предполагаемого уровня понятий собеседника.
Анализируя свои шаги и поведение окружающих в первые недели, месяцы и годы монашеского служения, он почти всегда приписывает себе мысли и оценки, выработанные им в течение последующих лет. Только иногда у него мелькает признание в том, что первые годы монастырской жизни принесли ему покой и радость. Свою первую монастырскую келью он вспоминает с благодарностью:
Я очутился в крохотной комнатке с одним окном и совершенно голой. Она была очень хорошо выштукатурена. Тут был простой деревянный столик с деревянным резным распятием, с чернильницею и песочницею и несколькими листами бумаги, в углу стояла деревянная кровать, а на ней вместо пуховика – мешок, туго набитый соломою, и того же материала подушка, но все это было покрыто белоснежною простынею с шерстяным одеялом. В этой келье все блистало необыкновенною опрятностью: даже дощатый пол лоснился, будто паркет. Ничего не могло быть лучше! Я почувствовал себя как будто в свойственной мне атмосфере. Отрешение от излишеств, от ненужных вещей, от ложных благ – вот истинная свобода! Когда я остался один, меня охватило какое-то неописанно-блаженное чувство спокойствия: здесь мертвая тишина! Сюда не доходят никакие мирские звуки, здесь нет ни забот, ни тревог! Здесь не надобно думать о завтрем (РО: 248).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});