В долине лотосов - Гу Хуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Гу Яньшаня вызывали для объяснений в уездный отдел продовольствия и в отдел общественной безопасности. Хорошо еще, что начальники этих отделов тоже были старыми армейцами-северянами, оставленными работать на юге. Они прекрасно знали, что Гу Яньшань – человек честный, непритязательный, способный на некоторые ошибки, но уж никак не на сознательные проступки; к тому же он «лишен мужской потенции», так что женщины ему ни к чему. Короче говоря, в этих отделах над Гу Яньшанем посмеялись немного и отпустили. Из Лотосов и из народной коммуны в уезд продолжали слать гневные материалы, однако и они не действовали. Даже Ян Миньгао и тот презрительно хмыкнул: что, мол, возьмешь с этого дырявого мешка, но через административные органы все же добился для него наказания – «отстранить от общественной деятельности».
Так получилось, что Гу Яньшань обрел чуть ли не законное право заботиться о Ху Юйинь и ее сыне. Потом это вошло в привычку и было молчаливо признано всем селом. Вплоть до самого свержения «банды четырех», когда ребенку исполнилось восемь лет, Гу Яньшань, не имея с Ху Юйинь никаких родственных связей, был для нее и мальчика самым близким родственником. Он часто говорил, что Цинь Шутяню скоро уже пора возвращаться и что ребенку надо дать его фамилию. Но ребенок считался «черным», поэтому ни объединенная бригада, ни коммуна не желали его признавать и включать в списки населения. Только Гу Яньшаня почему-то признавали приемным отцом «черного дьяволенка». В Лотосах эта история стала одной из самых удивительных в последние годы «культурной революции».
– Отец! – как-то сказала Гу Яньшаню Лотос, прижимая к себе сына. – Все село говорит, что люди написали бумагу начальству, чтоб тебя сделали нашим старостой и партийным секретарем… И что начальство уже согласилось, а эту «Осеннюю змею» выгонят в ее трухлявую Висячую башню! И правильно: народное правительство должно давать власть и печать именно таким работникам, как ты!
– Не верь, не верь этому! – с горькой улыбкой качал головой Гу Яньшань. – Меня же «отстранили от общественной деятельности», и это еще висит надо мной. Для меня ничего не изменится, пока Ли Госян и Ян Миньгао не снимут или не переведут куда-нибудь…
– Это все из-за меня и сынишки… Только из-за нас ты столько лет сидишь в черной яме! – заплакала Ху Юйинь.
– Ну и глаза у тебя – словно колодцы, за столько лет никак не высохнут! – Гу Яньшань тоже обнял мальчика и стал гладить его по головке, успокаивая и самого себя. – Сейчас положение действительно стало получше – недаром власти хотят реабилитировать тебя и Цинь Шутяня. А я если в самом деле стану главой села, то только обузу на себя взвалю. Здесь дел – как с развалившимся лотком, все надо начинать с самого начала. Первым делом – очистить Лотосовую, а то я из-за нее порой уснуть не могу…
Еще не став старостой, «солдат с севера» уже не мог заснуть от беспокойства за село! Ху Юйинь улыбнулась сквозь слезы, и сын тоже улыбнулся:
– Мама, папа! Говорят, что дядя Ли Маньгэн тоже возвращается в партийные секретари, только объединенной бригады. Он вчера обещал мне, что внесет меня в списки, и тогда я не буду «черным дьяволенком»!
Глава 5. Висячая башня рухнула
Жизнь часто платит за неверность жестокой насмешкой. Вот уже много лет, как стыд и тоска терзали Ли Маньгэна, точно безжалостная плеть. Его совесть была нечиста: он предал самое дорогое чувство молодости, изменил собственной клятве. Когда Ху Юйинь объявили новой кулачкой, он подлил масла в огонь, бросил камень на упавшего в колодец, стал пособником зла. Теперь же он так нервничал, что иногда подносил руки к носу: не идет ли от них запах крови – ведь из-за него, в конечном итоге, покончил с собой Ли Гуйгуй!
Но предательство и преданность (недаром это похожие слова) всегда сплетались в жизни Ли Маньгэна воедино. Он предал, сестринские чувства Ху Юйинь, выросшие из отнюдь не сестринской любви, предал клятву, которую он дал ей на Лотосовой, однако, сдав злополучные полторы тысячи рабочей группе укома, он выразил свою преданность политической линии. Это большое и не такое уж простое противоречие. Задолго до этого, в 1956 году, начиная свою работу в райисполкоме, он по той же причине пожертвовал своей любовью. У него все время получались конфликты между личным и коллективным, между чувством и разумом, любовью и революцией, и он каждый раз отдавал предпочтение коллективу, разуму, революции. Отдавал без особых раздумий, слепо – почти до глупости, никогда не усомнившись: а что это за «коллектив», какой линии он придерживается? Ли Маньгэн просто не дорос до вопросов, он привык подчиняться. Конечно, он тоже иногда думал, что многие крупные революционеры не отличаются чистотой социального происхождения и общественных связей, однако считал, что они искупают это беззаветной борьбой, умея соединить революцию и любовь, разум и чувство так гармонически, что даже устраивают браки на эшафоте. Они борются за одно и то же дело, одну и ту же цель, но чаще всего борьба за родину требует крови, жертв. В этой борьбе нужно максимально расширять свои ряды, впускать в них практически любых людей, держать дверь распахнутой… А сейчас мы уже утвердились на нашей родине и должны непрерывно очищать свои ряды, очищать революцию. Только выяснение предков человека до третьего, а то и пятого колена гарантирует эту чистоту. Временами революционер должен уметь пожертвовать своей любовью, а может быть, и совестью. Ведь совесть нельзя ни увидеть, ни пощупать, ни взвесить – это типичная мелкобуржуазная категория… Вот почему Ли Маньгэн предал Ху Юйинь, столкнул ее в огненную яму.
Но сейчас история подвела итог по-новому, а жизнь внесла свои поправки: оказывается, Ху Юйинь ошибочно зачислили в кулачки, Ли Гуйгуй был доведен до самоубийства. А ты, Ли Маньгэн, – всего лишь жалкий предатель, своекорыстный человек, пособник зла, обагривший свои руки кровью. Разве ты можешь быть настоящим коммунистом? Какая статья партийного устава, какой партийный документ толкали тебя на предательство? Кого тебе винить? Кого ты можешь винить? Среди тридцати восьми миллионов китайских коммунистов, наверное, наберется немного таких, кто бы плевал на совесть, предавал своих родных и пособничал извергам. Кого тебе винить, мерзавец?
Так проклинал и казнил себя Ли Маньгэн. Но стоило ли ему винить только себя? Разве он был прирожденным мерзавцем, негодяем, злодеем? Разве он не сделал решительно ничего хорошего ни для Ху Юйинь, ни для других своих односельчан, никогда не относился к ним искренне, чисто, «с детским сердцем», как говорили древние? Разумеется, нет. Ху Юйинь навсегда осталась для него той очаровательной девочкой, которую он впервые увидел еще в доме ее родителей; он всю жизнь любил ее, страдал из-за нее, а когда ее объявили кулачкой и водили по улицам с черной доской на шее, в дурацком колпаке или вытаскивали на сцену и били, он никогда не нападал на нее, не унижал… За это секретарь партбюро объединенной бригады и председатель сельского ревкома Ван Цюшэ множество раз критиковал его, обвинял в правом уклоне, утверждал, что Ли Маньгэн проповедует теории «человеческой сущности» и «затухания классовых противоречий», снял его с должности секретаря объединенной бригады и едва не исключил из партии.
А что, собственно, представляет из себя «теория человеческой сущности»? Какой она формы, цвета: круглая, квадратная, плоская, желтая, белая, черная? Этого Ли Маньгэн не знал. Он был взрослым мужчиной, но окончил только неполную среднюю школу и не отличался ни большим умом, ни богатством воображения. Злосчастная «теория человеческой сущности» стояла у него комом в горле, точно колобок из мякины с травой, – ни разжевать, ни выплюнуть, ни проглотить, – и он боялся, как бы не дошло до рака. Ему трудно было даже высказать свои мучения, да и некому высказать: и так, и эдак повернешься – все плохо. Он чувствовал себя глиной, попавшей между скал: она уже сплющилась, высохла и мечтает не о влаге, а только о существовании. Все эти битвы, кампании, движения совершенно неуловимы и непредсказуемы – хочешь им следовать, быть верным, а они вдруг обрушиваются на тебя и играют тобой, как поток щепкой.
«Ты ничтожество, Ли Маньгэн, ты обыкновенное ничтожество!» – твердил он себе много лет, и эти слова привязались к нему как проклятие, как болезнь. Крепкий мужчина весом не меньше ста фунтов, способный пройти без передышки сотню ли, он постепенно сгорбился, как будто его широким плечам была непосильна невидимая, но очень тяжкая ноша. В конце концов даже жена – Пятерня – испугалась его вида и решила, что он чем-то болен. Пятерня тоже была непростым человеком. Пока Ху Юйинь процветала со своим лотком, она боялась, что муж вспомнит старую любовь, и страшно ревновала. Как говорят, у ее языка выросло копыто, которым она все время лягалась, поэтому Пятерня и устроила дикий скандал вокруг тех полутора тысяч и заставила Ли Маньгэна сдать их рабочей группе. Тогда она почувствовала облегчение и даже злорадствовала, считая, что муж потерял интерес к «духу лотоса». Но потом, из года в год видя Ху Юйинь в дурацком колпаке, подметающей главную улицу, она поняла, что переборщила: как бы плоха ни была эта красотка, она не должна так страдать всю жизнь.