Виноградники ночи - Александр Любинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не сомневаюсь.
Склонив голову, полный господин помолчал.
— Возможно, мы причинили вам и вашим друзьям… определенные неудобства. Но, как говорится, volens nolens. Каждый выполняет свою работу.
Из-под тени платана шагнул в полосу света широкоплечий крепыш. И тут же, за спиной Марка возник другой.
Марк поднялся.
— Кажется, я этому типу врезал в морду? — проговорил он, указывая на одного из подручных.
— Не надо так! Присядьте, пожалуйста! — вскрикнул полный господин, словно в мольбе простирая к Марку руку.
Марк продолжал стоять.
— Хорошо… Я буду краток. Мы знаем, что важные документы попали, возможно, не без вашей помощи, не к тем людям, поскольку уже пущены ими в оборот… Это печально, но не трагично — ведь мы представляем государство, а они — лишь горстку отколовшихся оппортунистов. Поэтому мы все равно вернем все, что нам причитается. Но я хочу, чтобы вы избежали новых ошибок… Мы знаем, что у вас находится крайне нужный нам документ. Если он не у вас, то вы, во всяком случае, можете указать его местонахождение. Для вас он не представляет никакого интереса. Даже если вы захотите, вы не сможете им воспользоваться.
Марк молчал.
— Поверьте, мне совсем не хочется применять к вам физическое насилие! Вы слышите меня?
Что-то заклокотало у Марка в груди, вырвалось из горла хриплыми судорожными звуками — то ли смех, то ли плач. Тело его содрогалось, голова тряслась! Сжался, умолк… Но в груди еще продолжало клокотать.
— Как я вам сочувствую! — вскричал полный господин. — Видит Бог, у вас сегодня был не лучший день!
Не отвечая, Марк полез в нагрудный карман, вытащил слипшуюся, пропахшую потом бумажку. Кончиками пальцев протянул собеседнику… Тот охнул, схватил!
Марк повернулся, двинулся прочь. Его не удерживали.
В тот год, когда началась война, я впервые очутился в церкви — не так, как в дни юности, когда заходил из праздного любопытства в любой храм, но отстоял всю службу в тесноте и чаде, под пение молитв, посверкиванье свечей и сусального золота алтаря, под равномерное колыханье кадильницы, которую раскачивал на длинной цепи старичок-священник, одетый в белый, расшитый золотом стихарь. Было тягомотно, душно, сладко — так сладко стать этими завораживающими глазами, дрожащей рукой, которая все движется без остановки сверху-вниз, слева-направо, и снова, снова… Так хочется стать этой белой рукой, этой кадильницей, взмывающей вверх, стелющей над толпой сизый приторно-сладкий дым… А потом, выйдя в черно-белый, мартовский, всклянь раздолбанный проулок, вдруг — с привычной неотвратимостью — стать снова собой, бредущим прочь среди прыскающих в разные стороны старушечьих салопов…
В тот год, когда началась война, я познакомился с евреями, которые никуда не хотели уезжать. Мы пришли с Таней на квартиру одного из них — сквозь строй занесенных снегом пятиэтажек. Нас встретила худенькая молчаливая хозяйка, проводила в гостиную, всю заставленную какой-то продавленной мебелью, где сидел он у стола — прекрасный, со смоляной бородой и сверкающими глазами пророка. Он сидел у стола в окружении трех крохотных детей, копошившихся на грязном ковре — и говорил… Ах, как он говорил! «Господь — огонь пожирающий! — произносил он, и борода тряслась в такт его словам. — Господь да взыщет за грехи наши, ибо ему подвластно все, и суд его — праведен!» В углу горела лампадка; жена, сидя в кресле, штопала носки, а Дух — веял, незримый, ибо сказано: где двое соберутся во имя мое, там и я буду с ними…
Я стал приходить в этот дом, слушать хозяина, спорить с ним. Пару раз он брал меня с собой на службу, и даже дал нательный крестик и нацарапанную на жестянке иконку богоматери. Таня кричала, что разведется со мной, если я поддамся уговорам и крещусь — так ненавистно было ей тогда любое поповство. Если бы она знала в те годы известные строки Гейне о том, что «священник, рав и поп одинаково воняют», то, конечно, цитировала бы мне их денно и нощно… Теперь я понимаю: подсознательно мне хотелось найти решение невыносимой ситуации: если нельзя уехать, то, может быть, слиться с ними — с их животным теплом, затеряться в их просторах, затупить свой ум обволакивающими, как шаманские заклинания, разговорами…
Я не стал одним из них. Не получилось. Наверное, потому что мой Бог оказался другим. Я чувствовал, как он нависает надо мной, огромный и страшный, ревниво следит за мной, не отпускает ни на секунду. Я впал в руки Бога Живого — не милосердного, не прощающего. «Элоим цваот» — «Бог воинств» сказано о Нем в Пятикнижии.
И тогда, чтобы не сойти с ума, последним усилием воли я — разорвал связь… Снял крестик, засунул подальше иконку, перестал общаться с пророком их хрущовской пятиэтажки… И стало снова — безнадежно, укачивающе, бесчувственно-спокойно…
…Он шел вниз и вниз, пока снова не оказался на маленькой площади с ее шестью проулками-ручьями. Свернул за угол дома, вошел в парадное; отрывисто стукнул в дверь… Тея открыла, словно ждала. Встала на пороге, придерживая рукою ночной халат. И под неподвижным взглядом ее темных глаз он сказал: «Я не хотел впутывать тебя в свои дела… Извини, так уж получилось».
Подвинулась, и он шагнул в полутьму, перерезанную желтым лучом, проникавшим из спальни.
— Разбудил тебя?
— Нет. Я читала.
Сел на продавленную тахту.
— Я слышала выстрелы Что-то случилось?
— Да…
Снял шляпу, швырнул на пол.
— Хотел пойти в Старый город. Укрыться в монастыре.
— И почему же не пошел?
Нервно хохотнул.
— Не с чем… Хотел явиться с подарком. А его уже нет.
Развел руками.
— А подарочка-то и нет!
Прошла на кухню. Вернулась со стаканом воды.
— Пей.
— Зачем это?
— Я говорю, пей!
Взял стакан подрагивающими пальцами. Осушил в несколько глотков. Откинулся на спинку дивана. Прикрыл глаза.
Села рядом.
— Так что же произошло?
— Мы хотели совершить акцию… в ресторане «Семирамис»… когда они праздновали свое Рождество… Это там, в Мошаве Яванит… Наверху.
— Да-да… И что? Сорвалось?
— Нас предали!
Разжала его сведенные пальцы, взяла стакан.
— Ты знаешь, кто?
Выпрямился, взглянул в упор.
— Да!.. Но как они узнали и про документ?
Поднялась, поставила стакан на стол.
— И что ты намереваешься делать?
— Не знаю…
Снова села рядом. Положила руку на его плечо.
— Послушай меня… Уезжай. И поскорей. Не надо отвечать ударом на удар.
— Почему?
— Потому что ты устал… Очень устал. Я даже думаю, что все эти игры не для тебя.
— Я не могу вот так просто — уехать…
Повернул к ней погасшее лицо.
— Как я ненавижу этот город! Здесь каждый норовит ударить в спину…
— Это Восток.
— Именно!.. Но ведь есть еще Европа… Правда?
Провела ладонью по его волосам.
— Какой же ты еще маленький!
— Почему?
— Потому, что ты хочешь убежать от самого себя.
— А ты разве не хочешь?
Отдернула руку. Встала. Прошла в спальню. Вернулась с подушкой и пледом. Сложила на диван.
— Отоспись. А завтра видно будет.
— Это вечное завтра, завтра, завтра… Как там у…
— У кого?
Но он уже спал, свесив голову на грудь.
Я не смог дозвониться до нее — ни утром, ни вечером. Обычно она выходила гулять перед сном: делала круг, подолгу отдыхая на расставленных по периметру двора скамейках. Но к девяти она должна была прийти. Я звонил снова и снова — она не отзывалась. Потом начались короткие гудки, словно она без устали разговаривала с кем-то…
Я вызвал такси, и уже через полчаса своим ключом открыл дверь ее квартиры. Было темно.
— Мама! — сказал я, — мама!
И зажег свет.
Она лежала на диване; испуганно смотрела на меня.
— Господи, — выдохнула она. — Как хорошо, что ты приехал! Ничего не понимаю… Ужасная слабость!
На полу рядом с диваном лежала телефонная трубка. Я поднял ее, положил на рычаг. В квартире, как всегда, было прибрано и чисто, и лишь она сама, беспомощно распластавшаяся на съехавшей на бок подушке, нарушала эту чистоту.
— Надо ехать в больницу.
— Ты думаешь?! Может, обойдется?
— Я не могу подвергать тебя риску и оставлять дома на ночь.
— Не знаю… Не знаю… Но у меня нет направления!
— Я уверен, что тебя оставят.
— А я нет!
— Ты просто боишься. Ей-богу, ты ведешь себя как маленький ребенок!
— Ладно… Не сердись…
Я приподнял ее, она опустила ноги. Я принес ей платье из спальни, она сняла халат, кое-как втиснулась в платье, и я расправил его на бедрах и коленях. У нее было гладкое молочно-белое тело женщины, всю жизнь тщательно следившей за собой.
— Лучше бы ты был девочкой.
— Что поделать…
— Должна была родиться девочка… Ей бы сейчас было… да, она была бы моложе тебя… восемь лет… на восемь… да-да!