Пламя на болотах - Ванда Василевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да не она! Доски тяжелые, да еще бабы напихали в гроб всякой всячины, сколько влезло.
— Ничего, пусть у нее будет.
— На что ей это там?..
— На что или не на что, а так уж водится. Всегда так делалось, и ей полагается.
Семен не ответил. Он тяжело дышал, тщательно выбирая места, куда ступить, искал кустиков желтой, сухой травы, бессмертника, островков серой полыни, где песок был скреплен корнями растений и не подавался под лаптями.
Наконец, они добрели до кладбища, и похороны пошли своим чередом. Поп гнусаво бубнил, женщины то всхлипывали, то громко, уныло стонали, как чибисы над лугами. Песок с шорохом сыпался на гроб. Все это продолжалось очень долго. Наконец, Олеся подошла и повесила на маленький кое-как сколоченный крест вытканный в красную полоску передник.
В деревню возвращались медленно. Авдотья разоспалась и висела на руках у матери, когда они выходили на берег. Опухшая от слез Олеся ходила от одного соседа к другому и низко кланялась в пояс.
— Соседи дорогие, к нам на поминки пожалуйте, не обессудьте, заходите в избу, матушку мою, Веру Петрукову, что померла и сегодня похоронена, помянуть как водится.
Головка спящей Авдотьи качалась во все стороны, как цветок на хрупком стебле. Соседи с приличествующим случаю смущением благодарили за приглашение.
Из щелей крыши шел дым и седыми клубами стлался по тростниковой стрехе. Олесина свекровь и Мультынючиха, приглашенные на помощь, суетились у печки. В горшке шумно кипела картошка, шипел жир, на котором жарились блины.
Все медленно, торжественно входили в избу, присаживались на лавках, становились у стен. Олеся вытащила из-за печки бутылку самогона, за которым ей пришлось посылать накануне за тридевять земель, у них в деревне никто самогона не гнал — не из чего было.
— Выпейте, соседи дорогие, друзья наши милые, помяните мою матушку, что умерла и сегодня похоронена.
Она налила в жестяную кружку желтоватую жидкость и подала Кузьме как самому старшему. Он выпил, покраснел и закашлялся.
— Кре-епкий!
Кружка пошла по кругу, от старших мужиков к более молодым, пока, наконец, к ней не протянула руку Мультынючиха.
— Эй, Олеся, и бабам оставь что-нибудь, и бабам!
— Конечно, пусть и бабы выпьют немного, — рассмеялся Кузьма.
— Только не слишком!
— Вот уж и слишком! Нам-то жалеете, а сами так и лили в глотку!
— Да и вы не хуже льете! Гляньте, как глотнула! — подшутил кто-то над младшей дочерью Кальчука, хорошенькой Франей. Она засмеялась и с размаху поставила кружку на стол, только звякнуло.
Олеся обносила миской с дымящимися, горячими блинами. В другой миске была поставлена на стол вареная рыба. Она мысленно подсчитывала, сколько денег пришлось занять на поминки. Но ничего не поделаешь. Без поминок нельзя, надо почтить покойницу, обрадовать ее, надо, чтобы она знала, что для нее ничего не жалеют.
— Кушайте, соседи дорогие, кушайте!
— Эх, какая женщина была, какая женщина!.. И вот померла, — причитала в углу уже слегка опьяневшая вдова Паручиха.
Непривычным к выпивке людям самогон быстро ударял в голову, лица раскраснелись, глаза заблестели. Паручиха ежеминутно тянулась к столу и брала то блин, то кусок рыбы. Олеся раз, другой глянула на нее, но сказать что-нибудь было неприлично. Известно, Паручихе дома есть нечего, восемь человек детей, вот вдова и пользуется всяким случаем, чтобы напроситься куда-нибудь. Она и сегодня пришла незваная и громче всех вздыхала и причитала по покойнице, словно стремясь отблагодарить за съеденное и выпитое.
— Кушайте, соседи, кушайте, — потчевала Олеся, подавая миску ухи. Гости черпали деревянными ложками, осторожно несли ко рту, дуя еще издали, так как уха остывала медленно.
— Налила бы мне еще, Олеся, — просил Кузьма, — ведь ты мне почти что дочь.
— Ваша дочь?
— А как же? Я ведь собирался жениться на твоей матери, да что поделаешь, другой понравился… Вот и не вышло…
— А ты старым холостяком остался…
— Не верьте ему, девушки, его ни одна не хотела, потому он косматый, как козел.
Девушки захихикали. В углу Паручиха, уже наевшаяся, пьяная и потная, изливала свои чувства Семену. Мультынючиха прыснула со смеху.
— Глядите-ка, как Паручиху разобрало!
— Известно, старую печь черт топит.
— Не так уж она стара!
— Что ж, Кузьма, может, посватаешь?
— Аккурат будет пара!
— Старая верба да кол из плетня!
Дочери Кальчука сбились в кучку, обнялись и запели:
Во тьме ночной, в тиши глубокой,Где пробивалася луна,С прекрасной девицей-блондинкойПрощался мальчик навсегда.
Они раскачивались вправо и влево, как три цветка на ветру, все три черноглазые, стройные, с короткими прямыми носами и длинными косами с цветными косоплетками.
Не мог он ей налюбоваться,Не мог от сердца оторвать…Но времечко пришло расстаться,Последний раз поцеловать.
Чистые голоса звенели на высоких нотах, наполняли избу и, словно колокол, отдавались под потолком. Мультынючиха, вся красная, выскочила на средину избы.
— Э, что поют! Другую бы спеть!
Она уперлась руками в бока, притопнула ногой в рваном лапте, склонила голову.
Пливе човен.Води повен,Та й накрився листом,Та й на-кри-и-и-вся листом.Та й на-а-а-акрився листом.Где козак до дiвчини,С червоним намистом,С червоним намистом,С червони-и-им намистом.
Кузьма почти силой вырвал из рук Олеси бутылку, запрокинул ее, плеснул в глотку остатки самогона и поддержал Мультынючиху:
Пливе човен, води повен,Та й накрився дубом,Та й накрився дубом,Та й накри-и-ивая дубом!Где козак до дiвчини,З кучерявим чубом,З кучерявим чубом,З кучерявим чубом!
Изба заколыхалась в глазах Кузьмы, закачались выбеленные светлой глиной стены. Ему захотелось пить, но он никак не мог добраться до стоящего в углу ведра. Паручиха схватила его за рукав.
— Ты это куда же? А ты не оставляй меня, сироту, одну, — жалобно всхлипывала она, путая его с Семеном, который уже давно молчком выскользнул из избы.
— Ничего, ничего, — бормотал Кузьма, у которого тоже все перепуталось в голове. — Хотелось ей Макара, пусть получает Макара.
Паручиха вдруг повеселела и стала смеяться. Сидя на лавке, она отбивала ногами по полу дробь. Все у нее перепуталось, и тонким, срывающимся голосом она завела:
Ой, випити — то-то я!Закусити — то-то я!Вiд роботи болять бокi,Вiд куделi — голова!
Женщины, поджимая губы, старались успокоить ее. Неприлично петь на поминках свадебные песни, да еще кому — Паручихе!
Девушки снова попробовали запеть свое, но в общем шуме у них ничего не получалось. Маленькая Авдотья проснулась на печке и, испуганная, глянула вниз своими пролесковыми глазами. Олеся увидела плаксивую гримаску на ее лице и, не слишком крепко держась на ногах, подбежала к ребенку.
— Вот на, доченька, выпей, выпей в память бабушки! — Она подносила к губам девочки жестяную кружку, на дне которой заботливо оставила несколько глотков водки.
Авдотья шумно хлебнула глоток жгучей жидкости и разразилась громким плачем. Кузьма пошел успокаивать ее, споткнулся и растянулся на полу. Падая, он опрокинул прялку и схватился за мягкий, шелковистый пух, серебряные льняные волоконца. Олеся кинулась спасать свое добро, оттолкнула неуклюжие, ищущие опоры руки Кузьмы и поставила прялку на место.
Гости расходились. Разгоряченная, довольная Мультынючиха поправила платок на голове.
— Вот как хорошо все сошло! Видишь, Олеся, две бутылки самогона, а всем хватило!
— Крепкий…
— Ух, какой крепкий!
Кто-то из уходящих оставил дверь открытой. Темная, не освещенная ни звездами, ни месяцем ночь вливалась в избу. Лишь в глубине ее отсвечивал серебром лен, словно лунный свет, намотанный на деревянные зубья стоящего на обычном месте гребня. И казалось, вот-вот за него возьмутся ловкие руки прилежной пряхи, Веры Петручихи.
Глава XIV
В эти осенние дни в Ольшинках было еще печальнее, чем обычно, и госпоже Плонской казалось, что она не выдержит, что ей не сбросить с себя бремени медленно тянувшихся часов. Она украдкой присматривалась к мрачному лицу Ядвиги. Откуда у нее такая дочка? Нет, ни в одном из детей она не чувствовала ничего своего, близкого, ничего, что бы находило отзвук в ее сердце. Они были чужие. Прямой нос Ядвиги и ее слишком густые черные брови — как брови отца. Оба они похожи на отца своей мрачноватой, хмурой красотой, которая некогда увлекала всех барышень в окрестностях Лук, но ей, его жене, никогда по-настоящему не нравилась. Луки — боже милостивый… Ведь они не знали, не ведали, ничего не помнили о Луках. Даже это не связывало ее с детьми. Они омужичились, срослись с этими болотами и лесами, не тосковали по просторной белой усадьбе со стройными колоннами, увитыми диким виноградом. Не тосковали о том, о чем она не могла не думать непрестанно. Они были чужими, чужими, чужими.