Соседи - Евгений Суворов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Татарской поляне и в дождь светло, а за Татарском, за Широким болотом, лес уступами поднимается в самое небо, и внизу, под уступами, темно, — как будто там все время ночь. Деревья на уступах стоят как попало и лежат на земле в несколько этажей. Это место называют Марьиными буграми. Внизу — пропасть смородины, но ходить туда надо со взрослыми.
Марьины бугры с Широким болотом и светлую поляну любят и птицы, и звери. Иван или Марья может сидеть на берегу Индона, недалеко от своего дома, и смотреть, как дикие козы купаются. Но стоит кому-то из шангинских появиться из лесу на поляне, козы перестанут купаться, повернут головы в ту сторону, постоят, не двигаясь, и, стараясь не поднимать больших брызг, выскакивают на берег, скрываясь по кустам и в тонком березнике. Иван ругнет шангинца, не вовремя появившегося на заимке, поздоровается с ним, если тот подойдет к берегу, и на вопрос: «Что это за брызги летели, вроде как кто-то купался в Индоне?» — ответит: «Собака мой!»
Индон около Татарска разливается в два больших озера. У круглого мостика всегда стояло две долбленые лодки. Теперь — одна. Другая лодка прогнила и давно лежит на дне, обитая длинными полосками жести и оттого похожая на маленькое военное судно, погибшее в жестоком бою. Жалко лодку! Отцы и матери, которые живут теперь в Шангине, и те, которых давно нет, когда-то плавали на этой лодке.
Бывает, два лета пройдет, и ни разу не удастся сплавать к Марьиным буграм — не берут, и все. Мал, говорят, когда подрастешь, возьмем. И нет ничего хуже, когда тебя сначала возьмут, а потом чуть не с полдороги отправят домой. Вот уж наплачешься!
От спрятанной лодки, когда переплывешь озеро, идти по длинному переходу. Если бревна, жерди и доски, обросшие мохом или травой, по ним приятно идти, радостно, а когда они в воде да еще прыгать надо с бревна на бревно или идти по жердочкам, которые и не видно под водой, то, бывает, и ухнешь в воду или в болото по колено, а то и по пояс. В воде отполощешь штаны от болотной тины — и догонять. Редко ждут: не подскальзывайся, не падай! Младшие, конечно, подождали бы, ты же всегда ждешь, но взрослые не хотят останавливаться: мол, не надо было проситься, не брали, а ты пошел. Догоняешь молчком.
Тропинки нет, кругом, куда ни глянешь, кочки чуть не с тебя ростом, трясина, засохший кустарник с дикой крапивой и шиповником встают на твоем пути непроходимой стеной, не пускают дальше, как будто там чье-то царство, в которое не каждому дано ступить ногой. Продираешься через колючую преграду, осыпающую тебя мелкими сухими листьями и желто-коричневой пылью, удерживающую то за штаны, то за рубашку, пытающуюся отнять чайник, с которым ты идешь за смородиной. Душно, жарко. Не видно ни солнца, ни Марьиных бугров, — и хоть бы кто-нибудь окликнул тебя! Что они все — провалились в болото? Но нет, слышно, как идут. Догонишь последнего и идешь, как будто не отставал. На ремешке висит у тебя за спиной полуведерный темно-синий чайник.
Ждешь не дождешься, когда покажутся Марьины бугры! Тогда мы будем идти по заросшей тропинке вдоль маленькой и быстрой речки, которую можно переходить, где захочешь, и смотреть, как уходят в небо вершины лиственниц и сосен, встречающих нас сумрачной тишиной и прохладой, приглашающих отдохнуть на своих причудливо изогнутых корнях, напоминающих кресла и стулья. Теперь не прогонят домой — смородина рядом! Правда, это только хочется думать, что она — рядом, а до нее еще идешь-идешь… Кажется, что медленно спускаемся под землю, — дорога все ниже и ниже, солнце за Марьиными буграми, делается темнее и прохладнее, как будто сейчас не утро, а вечер.
Как манила, притягивала к себе дорога на Татарск, как, казалось, далеко до него было! А ведь всего каких-то четыре километра! Потом — на лодке, по переходу, вдоль Марьиных бугров, — и ты окажешься в таком непролазном лесу и так далеко, что сам же с собой соглашаешься: сегодня не удастся вернуться. Говорят, что к вечеру будем дома, но не веришь. Ты как будто на дне глубокого зеленого колодца, из которого еще выбраться надо. Но это потом, а сейчас ты даже куст со смородиной бросишь — только бы не отстать, только бы не затеряться… и опять бултыхнешься в ручей или в ямку с водой такую холодную и неожиданно глубокую, что дыхание пресекается. Обожжет тебя водой, как огнем! И после этого ничего не страшно — и у ямки с водой есть дно! А если нет, то всегда можно схватиться за траву, какую-нибудь валежину или корень. И вот когда во второй или в третий раз выжмешь штаны и рубаху, согреешься, такая радость охватит, как будто ты в целебном источнике искупался! И ты нисколько не завидуешь тому, кто осторожно прошел мимо ямок с водой и ни в одну из них не бултыхнулся по-настоящему — штаны замочил не выше колен, и только. И если кто-нибудь над тобой засмеется, что ты уже два или три раза искупался, а он ни разу, то это за смех не считается, ты-то знаешь, что это за ямки с ледяной водой, скрытые зелеными и желтыми листьями. Тому, кто смеялся, еще придется бултыхнуться в такую ямку! А тебе ничего, если ты еще раз искупаешься, — мокрому не страшно.
Свернули с тропинки, зашли в лес, и никого не надо догонять, как это было вначале. Застрянешь где-нибудь в кустах и доволен, что никого нет рядом, что ягоды тебе одному достанутся. Только что крупные ягодины ударялись о широкое дно чайника, заставляя его позванивать коротко и удивленно, и вот уже ягоды сыплются в чайник бесшумно. Тебя кричат, а ты откликнешься не сразу: мол, не кричите, никуда не денусь, здесь я! А когда долго никто не зовет, то надо самому крикнуть. Ожидаешь открика далекого, едва слышного, и вдруг кто-нибудь отзовется рядом с тобой. А когда ты к нему подойдешь, он упадет на куст, бьет ногами, давится от смеха… Тут уж ничего не поделаешь, бывает, что со страху крикнешь раньше, чем нужно, а потом молчишь до тех пор, пока не начнут тебя кричать, и ты с удовольствием отзовешься.
Вот так с криками, с купаниями в ледяной воде, доводящими до озноба, продираешься от одного куста к другому, идешь по упавшим деревьям высоко над водой, боишься рассыпать ягоды, и вдруг покажется, что ты заблудился, что тебе отвечают чужие голоса, что ты никогда не выберешься из этого темного кустарника и леса, затопленного водой. Идешь быстро, где и пробежишь, и всегда в это время, как нарочно, один куст ряснее другого вырастает перед тобой, протягивает ветки с черной смородиной прямо в руки, прямо в чайник!
Бывает, отобьешься от старших и заблудишься. И сразу же вспомнишь Ивана с Марьей, и начнешь звать не шангинских — их уже все равно не слыхать, — а Ивана. Чудится тебе, что он где-то здесь, рядом, надо только подольше покричать. Кого еще встретишь в лесу возле Татарска к вечеру, когда солнце скрылось за тучами и вот-вот начнется дождь и гроза?
Было несколько случаев: найдет Иван заблудившегося человека, выведет на дорогу, покажет, в какую сторону идти домой.
7
Ни через день, ни через два Иван не зашел в контору и не сказал главному бухгалтеру, что согласен дать взаймы или подарить десять тысяч.
Он старался во всех подробностях вспомнить разговор в бухгалтерии. Его интересовали не только слова Михаила Александровича, но и то, как он сидел, как смотрел на Ивана и на своих помощников, какое у него при этом было выражение лица — серьезное или нет? И дело вовсе не в том, что Ивану нужно, чтобы весь тот разговор оказался несерьезным. Он только старался выяснить — пошутил Михаил Александрович или нет. Если пошутил, то даже лучше: главный бухгалтер не ждет, а Иван заявится и отдаст деньги!
Казалось бы, чего проще, чтобы ни над чем не мучиться и себя не обманывать, — пойти, отдать деньги, и делу конец! Но как это сразу сделать? Сразу не получится…
Отдать деньги Иван вроде бы готов, — но что такое Дом культуры?
Как-то он хотел выйти из конторы, — засиделся у Михаила Александровича, — и не то что не мог пройти, а испугался содома, который увидел на первом этаже.
Он шел через фойе, в котором опять начались танцы, и хотел только одного — благополучно дойти до дверей, которые то и дело оглушительно хлопали, и было непонятно, как на первом этаже не вылетали стекла. Пока за Иваном не захлопнулись двери, ему все время казалось: в него обязательно швырнут чем-нибудь, ударят, в лучшем случае, так подтолкнут, что он не выйдет, а кубарем выкатится на улицу.
Опомнился он за бабагайской стланью, когда в сумерках промелькнули последние дома Полыновской улицы. Перед Шангиной он как будто успокоился. Этому помог свежий пшеничный воздух полей и придорожных трав и дорога, которая всегда его успокаивала, обещала впереди что-то радостное, и он, оглянувшись на Бабагай, пробормотал:
— Это ж надо — танцев испугался! Народ веселится, а мне страшно!
Почему-то именно из-за танцев, можно сказать, из-за одного этого случая, Ивану не хотелось отдавать деньги на Дом культуры. Ему казалось: тогда его сбили с ног, пели, танцевали на нем, и у него до сих пор болят руки, ноги, бока…