Записки викторианского джентльмена - Маргарет Форстер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минни совсем другая, в ней развиты другие свойства. Начать с того, что она очень хорошенькая и миниатюрная, - такую крошку каждому хочется скорее спрятать под крыло. Она светленькая, с тонкими чертами, в которых нет ничего от теккереевской тяжести, всегда прелестно выглядит, во что бы ни была одета, и очень грациозно движется. Она - натура замкнутая и не станет пускаться в откровенности с малознакомыми людьми, в отличие от Анни, которая охотно завяжет беседу с первым встречным, а Минни будет при этом стоять рядом, прислушиваясь и приглядываясь, но не проронит ни словечка, даже если к ней обратятся. Анни готова высказать свои взгляды по любому вопросу, у Минни, чаще всего, их просто нет, но если и есть, она предпочитает держать их при себе. Анни веселая, шумная, смешливая - Минни спокойна, задумчива, скупа на улыбку. Мне никогда не удалось бы воспитать в ней вкус к моим интеллектуальным занятиям, но и из Анни не получилось бы той утешительницы, которой стала для меня Минни. Еще совсем крохой, она приходила и взбиралась ко мне на колени, а когда подросла - садилась рядом, и уже само ее соседство действовало на меня умиротворяюще. Ее спокойствие смиряло мою ярость, поддерживало в периоды уныния, и слов нам для этого не требовалось. Единственным выражением ее привязанности было прикосновение прохладной ручки - она клала ее на мою ладонь или прижималась щекой к моей щеке, но мне было достаточно и этого. Порой своей безмолвной нежностью она так напоминала мать, что мне делалось страшно за нее и я начинал ломать голову, как лучше закалить ее, и подготовить к неизбежным ударам судьбы. Благодарение богу, пока их у нее было немного.
В один из славных дней этих давно минувших праздников, вслед за которыми нагрянула беда (не будем думать о ней прежде времени), я впервые заговорил с моими дочками о матери - я очень ясно помню, что мы сидели за обедом в маленькой гостинице в Висбадене, был час заката, перед нами открывался дивный вид. Зачем же было портить день таким печальным разговором, спросите вы меня, но именно окружающее великолепие и делало его естественным и своевременным, словно в разлитое кругом блаженство мои жестокие слова падали как в воду, не причиняя боли. Девочки слушали меня молча, без единого вопроса, только у Минни глаза блестели слезами и Анни удерживала слова, чтоб не выдать своего волнения. Пожалуй, никогда мы не (были друг другу ближе, и никогда я так не ощущал всю силу соединявшего нас чувства. Мы долго сидели за столом, и за эти несколько часов они уразумели многое, чего не понимали прежде, и их захлестнуло сострадание, которое мне трудно было вынести. Но позже, когда мне довелось его подвергнуть суровой жизненной проверке, они мне показали всю его глубину, и я был рад, что между нами больше нет секретов. Да, то были золотые денечки, и зная, что последовало дальше, я вспоминаю их с любовью, и все же... не хочется признаваться, да и девочки, боюсь, мне этого не простят, но наша неразлучность порою меня раздражала. Кроме того, случались и непредвиденные затруднения. Так, например, я прежде не догадывался, что снять две комнаты гораздо труднее, чем одну, и та из них, которая похуже и поменьше, предназначается, конечно, папочке. Я как-то упустил из виду, что юные особы далеко не все едят и привычную им пищу вкушают регулярно и в самое неподходящее время, а если этого не происходит, разводят сырость. Я знать не знал, что на отца с двумя детьми смотрят по-иному, чем на одинокого мужчину, и что ему заказаны многие удовольствия и зрелища, которые он бы охотно посетил, зато не миновать других, совсем ему неинтересных, просто потому, что их обожают его детки. Я недооценил выносливость моих спутниц и переоценил их терпение. Если мне хотелось встать попозже и поваляться в постели, они с рассвета были на ногах и, свеженькие и отдохнувшие, с нетерпением ожидали новых развлечений, зато если я надеялся после обеда походить по музею, уже через десять минут они принимались зевать и теребить меня. Я клялся, что больше никогда в жизни не посетую на свое одиночество за границей. Впрочем, не верьте, я очернил своих бедняжек, то была дивная поездка - особенно хорошо было в Швейцарии, где радости заготовлены на все вкусы и возрасты и счастлив может быть и стар и млад, - в Лондон мы возвратились самыми лучшими друзьями и в замечательном расположении духа. После чего мне было позволено вернуться к моим обычным занятиям: урвав солидный кус моего времени, дочки оставили меня в покое.
Я тотчас сел писать роман, который, как мне думалось, станет моей лучшей книгой. Я не забыл, что обещал вас не морочить рассказом о каждом новом сочинении, но "История Генри Эсмонда" занимает особое место в моей жизни, над ней я трудился с невероятным тщанием, как ни над чем другим, и вложил в него гораздо больше личного, чем может показаться. Я великолепно понимал, что "Пенденнис", как бы прекрасно он ни продавался и скольких похвал ни удостоился, безнадежно глуп и скучен, и на сей раз решил поправить дело. Я задумал описать историю любви молодого (человека к женщине много его старше и, чтобы не шокировать иных своих читателей, перенес действие в минувшее столетие. Я вознамерился как можно более точно воссоздать историческую обстановку и очень основательно, с большим вниманием к деталям обрисовать характер главного героя. "Эсмонд" должен был появиться сразу в виде книги, чтобы я мог его отредактировать и переделать все необходимое, не подвергаясь деспотизму многочастного издания, каждый выпуск которого становится для автора очередным, капканом. Кажется, никто и никогда не исполнялся такой решимости вложить все силы и способности в свое творение, я был готов добиться цели любой ценой - она оказалась непомерной. При всем (Несходстве внешних обстоятельств несчастная история Генри Эсмрнда во всех существенных чертах совпадала с моей собственной, горе Генри было моим горем, не знаю, как я не умер, пока дописал до конца. Будь эта моя хроника романом, я постарался бы сейчас направить вас, дорогой читатель, по ложному следу, чтоб после удивить ошеломляющим поворотом событий, но мне не до подобных игр, поэтому скажу вам прямо: "Эсмонд" едва не потерпел крушение из-за того, что осенью 1851 года - как раз в то время, когда я начал его писать, - Брукфилды со мной порвали.
Ну вот, я и выговорил это слово. Гром грянул, земля разверзлась и грозила поглотить меня; сердце мое разрывалось от горя, сознание помутилось, и я искал, куда бы спрятаться, чтоб выть от боли. Я и сегодня не могу смотреть на прошлое со снисходительной усмешкой и примиренно говорить, что все обернулось к лучшему, или, покачивая головой, иронизировать над собственными муками и притворяться, что уже не помню, отчего я так убивался в ту пору. Нет, если я и простил, то не забыл адские пытки, через которце прошел тогда, - я и сейчас способен воскресить те душераздирающие чувства. И если я примирился с неизбежным, это не значит, что я примирился с ненужной жестокостью, оставившей незаживающие раны. Не верю, что страдание меня возвысило, нет и еще раз нет - оно меня душевно искалечило, лишило радости на долгие годы и отравило сердце горечью. Я не готов сказать, смиренно склонив голову: "Да будет воля Твоя!", ибо уверен, что божий промысел здесь ни при чем, то было творение рук человеческих, которого легко могло бы и не быть. Как часто люди приписывают свои злые действия всевышнему, как много чепухи можно услышать по поводу божественного провидения, когда все дело в жестокости людей друг к другу. И никогда я не скажу: "Ах, все это быльем поросло", - подернув дымкой очертания драмы, время лишь несколько смягчило, но не излечило мою боль.
Однако что же все-таки случилось? Отвечу, на сей раз без всяких недомолвок, что это ведомо лишь богу, а остальные если что и знают, то очень приблизительно, и я надеюсь, - не сочтите это святотатством! - всевышний когда-нибудь отведет меня в сторонку и разъяснит всю подоплеку ссоры. Даю вам слово, я ее не знаю, хоть в нижеследующей сцене мне досталась одна из главных ролей. Однажды в сентябре стояла ясная погода, пестрели листья, в мире все шло своим чередом, и я, по своему обыкновению, решил проведать Брукфилдов, но, переступив порог их дома, нарвался на ужасный скандал. Сколько помнится, в гостиной я застал только Джейн, она сидела у камина спиной ко мне в какой-то странной позе, будто съежившись от холода, и нервно комкала свой платок. Я было решил, что ей нездоровится, как это часто с ней бывало, и устремился к ней с протянутыми руками, но она повернула свое ужасно бледное, заплаканное лицо, и я понял, что боль, застывшая в ее глазах, не связана с болезнью. Кажется, никогда я не любил ее сильнее, чем в ту минуту, да и как было не любить ее - такую прекрасную, несчастную и беззащитную! Помнится, я стал ее расспрашивать и выражать сочувствие и огорчение, но, не сказав ни слова, она в ответ так страшно разрыдалась, что у меня перевернулось сердце. Тут вошел мрачный Уильям и, не поздоровавшись, стал против меня, скрестил на груди руки и принялся осыпать меня оскорблениями. Не стану повторять того, что мы друг другу говорили, ибо прибегали к сильным выражениям, которых после устыдились, и лучше их не вспоминать, оба мы были взвинчены и слов не выбирали; своей жестокой перепалкой мы до смерти напугали нашу даму, которая с ужасом переводила взгляд с одного на другого, словно видела перед собою двух помешанных. В сущности, так оно и было, оба мы обезумели от гнева, и каждый, считая другого варваром и грубияном и зная слабые места противника, наносил удары прямо в сердце. Случалось ли вам видеть, мой читатель, как дерутся близкие друзья? Между чужими дело не доходит до такого зверства. Мы с Брукфилдом были знакомы двадцать лет, мы знали друг друга мальчиками и взрослыми людьми, мы провели вместе тысячи часов, мы были близки как братья, и, раня Брукфилда, я ранил самого себя - легко ли объяснить мою жестокость? Я адресовал ему эпитеты, которых не числил прежде в своем словаре, и сам не ожидал, что их знаю, я уличал его в безмерной низости и подлости, ну а он... он наговорил мне такого, что я не мог глядеть ему в глаза.