Следы на снегу (Художник М. Рудаков) - Георгий Брянцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отойдя в сторону, он вытер рукавицей вспотевшее лицо, сделал несколько вдохов и выдохов и сказал:
— Ничего, сейчас отойдет. Это не смертельно.
— Подумайте, какой негодяй, — возмущалась Эверстова. — Вы знаете, я вся горю…
Петренко усмехнулся.
— Он не дурак, Надюша. Знает, что мы в него стрелять не будем, а потому и идет на все. — Он посмотрел в сторону Белолюбского. — Пусть отдыхает. Давайте запрягать оленей. Я так прогрелся, что, видно, не замерзну до самого привала.
Помогая лейтенанту запрягать оленей, Эверстова сказала:
— Ну, знаете, Грицько, это замечательно! Честное слово! Я бы никогда не подумала, что вы так легко справитесь с этаким медведем. Он же куда больше вас!
Польщенный похвалой, уставший и в то же время радостный оттого, что вышел победителем из схватки с опасным преступником, Петренко ответил:
— Спасибо добрым людям, что вызвали во мне любовь к стрелковому делу, лыжному спорту, боксу. Смотрите, все пригодилось, и все пришлось использовать.
— Да… Это большое дело… — и, прервав мысль, Эверстова сказала: Смотрите, он встает.
— Ну и пусть, — произнес Петренко. — Вы, Надюша, сядете впереди и поведете упряжку. Сзади вас я посажу его.
— А вы? — быстро спросила Эверстова.
— Я пойду сзади на лыжах.
— Позвольте, — возразила Эверстова. — Уж лучше я пойду на лыжах.
— Вы сядете на нарты, — сказал Петренко, и Эверстова прекратила разговор.
Тучи наползали на тайгу, порывами налетал ветер.
Когда нарты подвели к Белолюбскому, тот стоял, широко расставив ноги, и, видно, еле-еле держался на них. Его пошатывало из стороны в сторону.
— Садитесь вот сюда, — указал ему место на нартах Петренко.
Белолюбский не произнес ни слова, только скрипнул зубами, сел, и его привязали веревкой к нартам.
Поземка задувала уже и здесь. Она шуршала в кустарниках, завивалась, обещая буран. Подгоняемые сзади ветром, нарты покатились в обратный путь.
Уцепившись палками за нарты, скользил на лыжах Петренко.
ПУРГА
В парусиновой палатке, освещенной печкой, сидели майор Шелестов, лейтенант Петренко, сержант Эверстова и скованный наручниками Белолюбский.
Снаружи бесновалась пурга. Кругом все завывало, гудело, скрипело, сотрясалось. Ветер бушевал с чудовищной силой, крутил, свистел, люто ревел. Он вздымал снег тучами кверху и бросал на тайгу; выметал его начисто на открытых местах, обнажая стылую, промерзшую землю; зарывался в него, точно бурав, вертя глубокие воронки; перекатывал его, словно воду, волнами, мгновенно наметая бугры и сугробы.
Ветер проникал всюду: в таежные крепи, на перевалы и в ущелья, на вершины гор и в долины рек, сотрясал могучие сосны, грозясь повергнуть их в прах, гнул в дугу податливые нежные березы, лохматил и безжалостно ломал молодняк-ельник, растущий в одиночку; налетал сильными, стремительными порывами на палатку, силясь вырвать ее вместе с шестами и растяжками, закрутить и унести на своих крыльях бог весть куда. Но прочно закрепленная руками человека и приваленная метровым слоем снега палатка не только не поддавалась его усилиям, но и сохраняла внутри тепло, так необходимое людям. Только парусина палатки трепыхала и издавала звуки, похожие на барабанный бой.
Олени, отказавшись от поисков ягеля, сбились плотно в кучку и держались поближе к людям.
Таас Бас лежал в углу палатки, положив большую голову на свои сильные лапы, и глаза его выражали грустную покорность. Изредка пес поднимался, потягивался, высовывал нос из палатки и тут же возвращался на прежнее место.
Стихия неистовствовала. Тайга охала, вздыхала, стонала и как бы звала кого-то себе на помощь.
«Уже час прошел, как началась эта кутерьма, — рассуждал про себя Шелестов. — Сколько лет живу в Якутии, но еще ни разу ничего подобного не видел».
Он полулежал на правом боку, вытянув вперед поврежденную ногу, опухоль с которой еще не спала, но уже позволяла наступать на ногу. За спиной майора, подобрав под себя ноги, ютилась Эверстова. Белолюбский сидел против Шелестова, их разделяла горящая печь, а неподалеку от Белолюбского расположился лейтенант Петренко.
В красноватом отблеске пламени печки лицо преступника с оставленными на нем рукой лейтенанта синяками и кровоподтеками имело зверский вид.
Монотонным голосом, без всяких оттенков, развязно Белолюбский плел всякую чепуху, отвечая на поставленные перед ним вопросы.
Почему он покинул рудник? По самой простой причине. Выйдя от майора Шелестова с полной готовностью выполнить его поручение — обойти дома жильцов поселка, он неожиданно узнал от одного из рабочих рудника, что недалеко от пруда обнаружены следы неизвестного. Он заподозрил, что это следы именно того человека, который нужен майору. Он решил проявить инициативу, действовать немедленно, и бросился по следу. Он считает, что поступил вполне правильно, и не понимает, почему его самого вдруг начали преследовать и одели на него наручники? То, что он ушел от нартового следа в противоположную сторону, тоже объясняется очень просто: он шел ночью, не желая прерывать преследования. И сбился. Уклонился немного на северо-восток. Откуда ружье? Как откуда? Он его подобрал в пути на снегу. Его, видно, обронил тот, кого он преследовал. Почему не послушал офицера, не остановился и оказал сопротивление? Да потому, что принял этого офицера за злоумышленника, которого преследовал. Погоны не успел рассмотреть в горячке. Не до погон было, когда в тебя стреляют.
Белолюбский умолк. Ему хотелось, чтобы майор ставил ему еще вопросы, выдал бы свою осведомленность.
Наговорившись вволю, он попросил пить. Петренко налил из чайника остывшей воды и поднес ее ко рту диверсанта. Тот выпил ее большими отрывистыми глотками.
Майор Шелестов не ставил больше вопросов. Он молчал. Молчал и диверсант. Молчал и думал. Мысли его двоились. Он понимал, что песенка его спета и что выхода никакого для него нет. Ему было совершенно ясно, что майор молчит не потому, что ему нечего сказать. Если бы не вероломство Шараборина, пожалуй, стоило бы продолжать начатую сначала линию поведения, продолжать морочить голову этому майору всякой галиматьей. Он отлично знал, что обвиняемый может говорить все, что взбредет на ум, отрицать все обвинения, опровергать все улики, отметать все доказательства. Если бы не Шараборин! После совершенной им подлости, измены, какой смысл имеет эта игра? Будет ли он, Белолюбский, врать или нет, его все равно не освободят. Нет, нет. Да и в конце концов докопаются, кто он, а возможно уже и докопались. Продолжать запирательство? Молчать? Упорствовать? Зачем? Для того молчать, чтобы спасти Шараборина? Оттянуть время и дать ему возможность сесть в самолет и оказаться на той стороне? Да провались он сквозь землю, рыжая сволочь! Будь проклята эта хитрая беззубая собака, укусившая его, Белолюбского, исподтишка. Он улетит, получит деньги, предназначенные не ему, а Белолюбскому, будет жить и на все плевать, а тот, кто заработал эти деньги собственным горбом, будет сидеть за решеткой, и не год, не два, не пять, всю жизнь. О-о-о! Уж он знает, какой срок определит ему суд. Почти точно знает. Да и хорошо еще, если срок. А если похуже срока? Шараборин, обокравший его, присвоивший его деньги, будет жить припеваючи и смеяться над ним, а он в это время будет гнить. Нет! Этому не бывать! Никогда не бывать!
Но Белолюбский еще не решался сказать правду и полностью разоблачить себя. Он отучился говорить правду, хотя в данном случае и сознавал, что правда погубит и того, кто нанес ему удар в спину. Не поступи так Шараборин, Белолюбский отдыхал бы сейчас на расстоянии одного перехода от Кривого озера, и неизвестно еще, настигла бы его погоня или не настигла. Да зачем гадать? Можно точно сказать, что не настигла бы. Пурга отрезала бы путь преследователям, как она отрезала сейчас от них Шараборина. И тот, конечно, торжествует. Да, он, видно, и сделал все с таким расчетом, чтобы Белолюбский попал в руки майора. Конечно! Такая мысль приходила в голову Белолюбскому еще на последнем привале.
Шараборин для спасения своей собственной шкуры отдал на съедение его. Так что же? Ради этого молчать? Врать, зная наверняка, что вранье не спасет?
Но почему майор ни слова не промолвил о Шараборине? Почему он не заикнулся ни разу об инженере Кочневе? Неужели весь переполох начался с того, что они прирезали двух якутов: молодого и старика? А вдруг именно так? Тогда вообще нет никакого смысла молчать и прикрывать грехи того, кто тебя продал.
— Думаете? — нарушил его молчание майор.
Белолюбский вздрогнул от неожиданности, погруженный глубоко в собственные мысли. Они у него путались, собирались в петельки, завивались в узелки, а узелки развязать не удавалось. Да что там говорить: его изобретательный ум уже терял свою гибкость.