Голоса исчезают – музыка остается - Владимир Мощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О том, что подобное произойдёт, говорил мне перед своим выдворением из Советского Союза и выездом в Штаты Василий Аксёнов. Те времена, ознаменованные взрывом негодования, улюлюканьем по поводу появления «Метрополя», он вспоминает в книге «В поисках грустного бэби». Бывая у меня в гостях вместе со своей Майей, он сокрушался по поводу того, как могут пострадать Липкин и Лиснянская. Уверен, говорил он, что Липкину не позволят зарабатывать даже на переводных книгах. Он же сказал мне, что С. И. обратился с открытым письмом в секретариат Союза писателей СССР: Липкин тут обращает внимание чинуш, привыкших руководить пишущими, похожими друг на друга, как узоры на обоях, на то, что к его мнению прислушивались и Мандельштам, и Ахматова, и Гроссман, и Андрей Платонов, да и не одни они, – так почему бы, дескать, и секретариату не внять его письму. Обо мне, сказал Вася, Липкин написал, что, когда появился мой «Звёздный билет», Анна Андреевна заявила: «Талантливо! Это заговорило новое поколение». С. И. заметил при этом, что «Ахматова редко кого хвалила, она принимала далеко не всех литературных ровесников Аксёнова». Он заступается за талантливых Евгения Попова и Виктора Ерофеева, исключённых из СП якобы за то, что их приняли в Союз на основании журнальных публикаций, а не книг. «Меня, – пишет он, – в Союз приняла комиссия, возглавляемая Горьким, когда число моих лет равнялось 22, а число моих стихотворений, опубликованных в журналах, не достигало и этой цифры».
Телефон Липкина явно прослушивался. Он к этому отнёсся с мрачным юмором. Но и ответил на это: «В телефоне спрятан сыщик, и подслушивает он: может, вслух я согрешу. Я же только переписчик Завещавшего закон: Он диктует, я пишу».
С. И. пошёл в наступление, не страшась последствий. Он прошёлся и по газете «Московский литератор», в которой было напечатано заявление Сергея Михалкова: «Мне не понятна позиция С. Липкина. Представители национальных литератур, эпос которых он перевёл и которые ещё не вышли из печати, задумываются над тем, а не следует ли им обождать, пока найдётся другой Липкин!» Не совсем грамотно, но грозно. Заключение письма Липкина, человека верующего, таково: «Все авторы (альманаха. – В. М.) хотят каждый по-своему служить Богу, чьё имя – Правда, и не хотят служить дьяволу, чьё имя – Ложь».
Мимо позиции С. И. не мог пройти и Александр Солженицын, который обратил внимание на то, что «Липкина – ещё бы не тяготило его изневольное общественное молчание. <…> Тюремно-лагерно-ссыльная тема многократно прорывается в его стихи, протягивается сквозь».
Да, нешуточные дела были. Грандиозный скандал закончился тем, что Семён Израилевич и Инна, объявленные отщепенцами, вослед за Аксёновым вышли из Союза писателей, руководство которого делало вид, что этих поэтов как бы вовсе и нет.
4
А между тем разве могла существовать отечественная литература хотя бы вот без таких строк Липкина:
Я сижу на ступеньках деревянного дома,Между мною и смертью – пустячок, идиома.Пустячок, идиома – то ли тень водоёма,То ли давняя дрёма, то ли память погрома……
Автор этих строчек родился в 1911 году в Одессе, кусты будяка которой вместе с ярко-красным вагончиком, пожелтевшими листьями акаций, морем, меняющим цвета, заросшими невысокой травой пустырями, пляшущим под дребезжанье запиленной иглы кожевенным цехом стали фактом его поэзии.
В одной из своих заметок С. И. пишет: «В сознании читателя Одесса утвердилась как город многокрасочной и нищей Молдаванки с её налётчиками и волапюком, город черноморских анекдотов и печально остроумных стариков, город Бабеля, Багрицкого, Олеши, Славина, Ильфа и Петрова. Меньше запомнилась Одесса как второй по величине и мощности русский порт, как город Новороссийского университета, блестящей разноплеменной интеллигенции, связанной с именами Пушкина, Гоголя, Бунина, Куприна, Бялика, Леонида Пастернака, Мечникова, Королёва, чайковцев, Желябова, город, где рядом с пьяным и трагическим Гамбринусом сверкал Гранатовый браслет, где происходили Сны Чанга и наступили Окаянные дни».
Удивительно ли, что своему одесскому детству Липкин посвящает строчки именно одесские:
Разбит наш город на две части,На Дерибасовской патруль,У Дуварджоглу пахнут сласти,И нервничают обе власти.Мне восемь лет. Горит июль.
Ещё прекрасен этот городИ нежно светится собор,Но будет холод, будет голод,И ангелам наперекорМир детства будет перемолот.
Ощущая себя «остывшею золой без мысли, облика и речи», Липкин неоднократно проделывал в послевоенных стихах путь к родному городу.
Ещё и жизни не понявИ прежней смерти не оплакав,Я шёл среди баварских травИ обезлюдевших бараков.
Неспешно в сумерках текли«Фольксвагены» и «мерседесы»,А я шептал: «Меня сожгли.Как мне добраться до Одессы?»
Эти строки вмиг стали популярнейшими, настолько велика их художественная сила, их изобразительность, их страсть.
Вскоре после этого он написал об одесской синагоге, о её обшарпанных стенах, угрюмом, грязном входе, о том, как там, «на верхотуре, где-то над скинией завета мяучит кот». Тон вроде бы несколько ироничный, что-то вроде будничного. Вот, например, следующий портрет:
Раввин каштаноглазый —Как хитрое дитя.Он в сюртуке потёртомИ может спорить с чёртомПолушутя.
Но не по такому поводу брался за перо Семён Липкин.
Ему бы простили и Одессу, и даже синагогу («шум, разговор банальный, трепещет поминальный огонь свечей»), и даже раввина, только как могли простить пугающую тревогу, не случайно возникшую на празднике Торы, гневное недоумение: «И здесь бояться надо унылых стукачей?» – и молитву: «Я только лишь прохожий, но помоги мне, Боже, о, помоги!»
Тут и доказывать не надо: стихи эти были неизбежными прежде всего потому, что поэт без чьей-либо подсказки понял основное: «Пришёл сюда я поневоле, ещё не зная крупной соли сухого края, чуждой боли». После такого осознания поэтической сверхзадачи «чуждой боли» уже быть не может. Липкин никогда не возносился, он ни на секунду не смел позволить себе забыть: главное – «не золотые слитки, а заповедей свитки“, он оставался самим собой.
Я плачу. Оттого ли плачу,Что не могу решить задачу,Что за работою умру,Что на земле я меньше значу,Чем листик на ветру?
5
Поэзия Семёна Липкина парадоксальна прежде всего по той причине, что его любовь к человеку, к людям проявляется как факт художничества тем явственнее, тем сильнее, чем ярче он показывает всё их несовершенство. Примеров тому несть числа.
Он привык летать в дурное место,Где грешат и явно, и тайком,Где хозяйка утром ставит тесто,Переспав с проезжим мужиком,Где обсчитывают, и доносят,И поют, и плачут, и казнят,У людей прощения не просят,А у Бога – часто невпопад…
Этот «новый Овидий» не страшится петь «о бессмысленном апартеиде в резервацьи воров и блядей», не то что не страшится – наоборот, считает своим долгом только так слагать свои песни, беря пример с «блатной музыки», которая «сочиняется вольно и дико в стане варваров за Воркутой», ведь иначе нельзя прочесть книгу, данную Господом, «на рассвете доесть мамалыгу и допить молодое вино».
Липкину известна беда «забытых поэтов», умевших находить и краски для описания закатов и рассветов, и, кроме того «терпкость нежданных созвучий», испытывавших «восторг рифмованья»: увы, у них не хватило ума стать необходимыми людям, и они просчитались. Почему же просчитались? Они запамятовали вот что: «Говорят, нужен разум в эдеме, но нужнее – на грешной земле». Именно – на грешной!
Стихи Семёна Липкина мужественны (и это придётся ещё раз подчеркнуть в конце статьи), мужественны – потому что не пытаются ни единой буквой, ни единым звуком идти против истины, не всегда (далеко не всегда!) приятной для нас. Обратите внимание на «Телефонную будку» и не подумайте, что здесь речь идёт об обыкновенном «городском сумасшедшем», который непрестанно и «с напряжением вертит диск автомата». Это наподобие того сумасшедшего поэзия проламывается сквозь косность нашего окаянного бытия!
Толстым пальцем бессмысленно в дырочки тычет,Битый час неизвестно кого вызывая,То ли плачет он, то ли товарищей кличет,То ли трётся о трубку щетина седая.
Я слыхал, что безумец подобен поэту…Для чего мы друг друга сейчас повторяем?Опустить мы с тобою забыли монету,Мы, приятель, не те номера набираем.
Ещё более драматично это чувство выражено в «Комбинате глухонемых», стихотворении очень предметном, ярком, где наличествует и живая соль знойных городских улиц, и морская даль, и звон трамвая, и мастерская, в которой склоняются над шитьём сорочек артельщики, – и всё ради того, чтобы задаться тем же самым проклятым вопросом: