Моя другая жизнь - Пол Теру
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но дело на том не кончилось. Перечитывая заметку, я сообразил, что еще не видел написанной мною рецензии. Зашел в соседний газетный киоск и купил «Нью стейтсмен». Мое имя было напечатано на обложке журнала крупными буквами, не меньше, чем имя премьер-министра (чьей особе была посвящена другая статья), и мой обзор был гвоздем номера — самой крупной рецензией, какую я до тех пор написал.
Мне нередко казалось, что рецензия интересует лишь двух человек, только эти двое ее и читают: сам рецензент и тот, чье произведение рецензируется; иначе говоря, тот, кто написал критическую статью, и тот, кто написал книгу. Это, в сущности, публичная переписка одного человека с другим, которую никто больше не читает. Иногда — конечно же, в Лондоне — появляется и ответ, когда рецензируемый сам становится рецензентом, и наоборот. Но здесь-то речь шла о Генри Джеймсе. Кому до него дело?
Время от времени звонил Маспрат — сообщить, что видел какую-то мою публикацию, — но не упускал возможности пожаловаться на творческий застой. Больше никто не отозвался. Однако на следующий день после выхода того номера «Нью стейтсмен» Алисон сказала:
— На работе сегодня несколько человек говорили про твою рецензию.
Книга представляла сугубо научный интерес. В моей рецензии не было ничего из ряда вон выходящего. И я сомневался, что ее вообще кто-нибудь прочел. Но мое имя запомнилось. Главное, что теперь я сделался человеком заметным. Раньше я обычно бывал закопан где-то на последних страницах.
На той же неделе позвонил Хивидж и предложил отрецензировать книгу Уолтера Ван Беллами. Интересно, помнил ли он, что я познакомился с Беллами у леди Макс? Книга называлась «Тревога и уныние» — его первое публичное признание в том, что он лечился от депрессии. Рецензия должна была быть доброжелательной, но вдумчивой, глубокомысленной, полемичной. Ничего бесчестного в рецензировании нет, однако хорошая рецензия нередко способствует успеху книги, а рецензент становится известен благодаря этому успеху.
— Полагаю, вы прекрасно справитесь, — сказал Хивидж. — Объем — тысяча пятьсот слов.
Объем — это деньги: чем длиннее текст, тем больше чек. Еще один главный обзор номера; его прочли (благодаря Беллами, а не мне) многие и потом цитировали. Казалось, что теперь в общественном сознании мое имя накрепко связано с именем Беллами.
Меня пригласили выступить в радиопередаче «Калейдоскоп» — поговорить о книге Беллами. Вел передачу желтоглазый человечек в покрытом пятнами джемпере на пуговицах, с сильным раскатистым голосом; он вроде бы расхваливал произведение, но по сути умалял его достоинства. Затем он задал мне несколько наводящих вопросов о книге, вскоре громко поблагодарил меня, назвав мое полное имя, и после музыкальной отбивки — «Люблю Нью-Йорк в июне» — сказал в микрофон:
— А теперь еще один, но совершенно иной американец.
И начал говорить о новом фильме Вуди Аллена. За выступление мне заплатили двадцать фунтов.
Гонорар тут не важен — как любил выражаться Маспрат, «деньги с неба свалились»; главное, что я стал в Лондоне заметной фигурой. А ведь года через два-три после приезда туда мой литературный агент устроил мне встречу с одним из продюсеров «Калейдоскопа» — в надежде, что я буду приглашен для постоянного сотрудничества, но меня отвергли. Участие в передаче было для меня очень важно: теперь я убедился в ее мелкотравчатости.
Может быть, мелкотравчатость — это ключ к успеху? После моего выступления многие говорили, что слышали меня, в том числе и Уолтер Ван Беллами.
— Дорогой мой, — он явно был в хорошем настроении, — я тут слышал вас по радио.
Он пригласил меня на чай в гостиницу «Чаринг-Кросс». Может, это очередная его безумная затея, подумал я, подозревая даже, что он не придет на встречу. Но Беллами, большой и взлохмаченный, уже стоял в вестибюле — явился за десять минут до назначенного срока.
— Здесь когда-то было очень импозантно, — сказал он, хмуро поглядывая на выцветшую обивку кресел, пока официант-испанец накрывал нам чай. И, немного помолчав, добавил: — Я все больше убеждаюсь, что этот город совершенно несносен.
— А мне он только-только начал нравиться, — улыбнулся я.
— Объясните чем.
Он строго воззрился на меня, словно школьный директор, и не отвел взгляда, пока я не закончил фразу.
— Работается хорошо.
— Это я могу понять.
— И город ко мне добр. Я завел нескольких друзей. У меня появилось чувство, что я здесь не чужой; раньше такого не было.
— Ну да, — неуверенно произнес он без намека на одобрение.
Я понял эту интонацию. Мои слова его отнюдь не обрадовали, но он решил принять их за чистую монету, подозревая, что я добросовестно заблуждаюсь. Он был сердит и раздражен, но и не пытался разобраться в своих чувствах — слишком многое пришлось бы обсуждать вслух. Упоминание о моих новых друзьях вселило в него сомнения, возможно, вызвало зависть и недоверие. И все это он вложил в свое «ну да». Но затем все же продолжил:
— Когда впервые приезжаешь в Лондон, город кажется огромным — размером со всю Англию. Но с каждым годом он словно съеживается и наконец становится тебе тесноват: твой дом, твой кабинет, твой рабочий стол. Твое искусство.
Беллами начал разливать чай — сначала молоко, потом заварка, потом сахар. Затем стал помешивать ложечкой в своей чашке, и это движение было сродни мыслительному процессу.
— Я размышляю о тех, кто играет в искусство. Некоторые здесь, в Лондоне, этим и занимаются. Оно их околдовало. Не играйте с искусством.
Уж не меня ли он имеет в виду, подумал я; но не настолько же он глуп! Всякому было ясно, что я работаю очень много. Я догадался, что Беллами проходит курс лечения — вот откуда это важное глубокомыслие и безапелляционность.
— С кем же из лондонцев вы встречаетесь? — спросил он.
Вопрос показался неожиданным. Ах да, я ведь говорил о друзьях.
— Вы знакомы с поэтом Иэном Маспратом?
— Такого не существует, — заявил Беллами. — Во всяком случае, такого поэта.
— Но его последняя книга удостоилась литературной премии.
— В этой стране больше премий, чем писателей, которым их можно вручить. Назовите мне английского литератора, не получившего ни единой премии!
Он произнес это очень громко, с победной усмешкой и презрительно расхохотался. Наверно, действие лекарств уже ослабевало.
— И леди Макс, — в конце концов произнес я. — Она мой друг.
— О боже! — только и сказал Беллами.
Он криво усмехнулся, выражая свое отвращение, потом отхлебнул чаю и овладел собой.
— На днях меня осенило: британское правительство должно открыть в почтовых отделениях торговлю званиями. Также, как выдают абонементы на пользование телевизором. Берешь такую разграфленную в клетку книжечку. Покупаешь марки, по нескольку штук зараз, а как заклеишь все клеточки, сдаешь и получаешь звание кавалера ордена Британской империи 5-й степени. Две книжки заполнишь — и ты кавалер ордена Британской империи 4-й степени. Три — получай рыцарское звание!
Это маленькое отступление от темы развеселило его.
— Когда говорят «леди Макс» и слышишь это слово «леди», невольно на ум сразу приходит: «Три книжечки». Что такое титул? В чем его смысл?
— Просто мне было интересно узнать, что вы о ней думаете, — запинаясь, проговорил я.
— Давным-давно, по приезде в Лондон и, как бы сказать, при первом знакомстве можно было ею сильно увлечься. Молодой человек ведь впечатлителен. Он мог быть немного ослеплен, потому что еще очень мало знал. — Беллами снова отхлебнул чаю. — Но плениться ею — никогда!
Я проводил Беллами до его поезда и поплелся домой, несколько ошеломленный нашей беседой. Я-то ожидал услышать какой-нибудь яркий, интересный вздор, а получил отрезвляющий совет, своего рода предупреждение. Было совершенно ясно, что он неодобрительно относится к леди Макс. А в подтексте вроде бы сквозило, что мое новое заметное положение в литературном Лондоне объясняется весьма банально. Он предупреждал: «Не играйте с искусством».
Одновременно он вынудил меня занять оборонительную позицию. Так часто поступают те, кому есть что скрывать. «Можно было сильно увлечься». Как прикажете это понимать?
Но я повернулся спиной ко всему свету и к леди Макс.
Стояла середина февраля. Я по-прежнему старательно трудился над романом; к тому времени я писал его уже целый год, датируя каждую страницу. Делал по две-три страницы в день. Я был поражен, сообразив, что ровно год назад сидел тут же и занимался тем же самым, — но до сих пор не закончил, даже близко не подошел к завершению. Однако мне не настолько уж не терпелось дописать роман, чтобы пороть горячку, уже не радуясь развитию и неожиданным поворотам сюжета или новым художественным находкам, — пишешь, правишь, перечитываешь и движешься дальше.