Гольцы - Сергей Сартаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хочу поехать, чтобы и там быть полезной нашему общему делу, — сказала Анюта, наконец разгадав смысл вопроса Лебедева, — и только ради этого. Но… я хочу встретиться и с Алешей. Если же это помешает…
Я думаю, что это не помешает делу… Особенно если вы уедете в Томск или в Красноярск. Наборщицы же нужны везде, — он как-то по-своему тепло улыбнулся, — а «не только наборщицы» нужны тем более. В Томск, к слову сказать, я могу вам дать адреса…
Гранитная набережная давно окончилась, кончилась и линия каменных громад; пошли окраины города с мягкой землей под ногами, с палисадниками у деревянных одноэтажных домиков, с тополями и с бодрящими запахами весны.
Они нашли какое-то бревно, тесно сели рядом, и Лебедев стал рассказывать об истории Петербурга, о десятках тысяч крепостных, воздвигавших здесь прекрасные дворцы для сановной знати, а себе нашедших лишь безвестную могилу, о рабочих, которым когда-нибудь будут принадлежать и фабрики, и эти роскошные дворцы, а забота о здоровье, о благополучии рабочего станет всем содержанием жизни…
На востоке постепенно отбеливалось небо; по-прежнему окутанное серыми тучами, оно не зацвело зарей, и хотя всюду-всюду шла весна по земле, небо оставалось нахмуренным и холодным. Золоченой пикой вонзался в него шпиль Петропавловской крепости.
4
Шиверская пересыльная тюрьма стояла на пригорке в конце города. Беленое двухэтажное здание ее, почти до верхнего карниза закрытое палями, фасадом выходило к Московскому тракту. Изнутри, подтянувшись к решеткам на руках, можно *было видеть пологий склон Вознесенской горы, поросшей молодым сосняком вплоть до окраинных избушек города. Московский тракт широкой желтой полосой прорезал склон горы и, убегая к горизонту, терялся в серой дали.
По тракту день и ночь скакали тройки, рысили верховые, тащились, скрипя колесами, обозы. И несколько раз в месяц проходили запыленные, гремящие железом партии арестантов. Выложенные изнутри полосками кожи кандалы до гнойных ссадин натирали ноги. Кисти рук, отягощенных железом, чернели от прилившей крови.
В шивере кой пересыльной тюрьме арестантам полагался отдых. Здесь их осматривал врач, и тех, которые были не в состоянии продолжать свой путь, оставляли до следующей партии. Сюда же сгоняли всех осужденных на каторжные работы или подлежащих пересылке в Иркутск; из них формировали партии и присоединяли к проходящим.
Павел Бурмакин ожидал своей очереди давно. Его все время била жестокая лихорадка. Глаза глубоко запали, кожа на лице стянулась, стала липкой и желтой.
В камере было очень тесно. Люди вповалку лежали на нарах и под нарами, прямо на полу.
Из чувства сострадания арестанты сами отвели Бур-макину лучшее место, в углу, ближе к окошку. Лежа на спине, он видел в просвете окна кусочек синевы, разделенный на ровные полосы прутьями решетки. Изредка над кромкой просвета пробегали белые волнистые пятна — облака.
Будь ты проклята! — в тоске шептал Павел посиневшими губами. — Вот привязалась, чертова хворь! Угнали бы скорее, хотя дышал бы воздухом. Что же решения нет? — Он подал прошение начальнику тюрьмы, чтобы включили его в первую проходящую партию, независимо от состояния здоровья.
Вонь от параши, стоявшей у двери, была нестерпима; людей тошнпло.
Пущали бы на двор оправляться… Жизни нет… — проговорил, отходя, один арестант.
Тут она, жизнь, и есть, — через силу улыбаясь, возразил Павел. — На воле сто лет проживешь и не заметишь, а здесь тебе каждый день памятен.
Сказывают, закон такой выходит, что в кандалы каторжан заковывать не будут, — повернулся на локте худенький чернявый парнишка с приплюснутым носом.
Веревками вязать станут, — опять с насмешкой
подтвердил Павел, — а жидких телом — суровыми нитками.
Ты не смейся, — серьезно сказал парнишка, — я ведь что слыхал, то и говорю.
Милый, — вступил в разговор третий арестант, оставленный в тюрьме от предыдущей партии, — будь" дурной, да не будь глупой. Дураку прощают, а глупого вдвое бьют. Ты пойми: каторга без цепей — все равно что свадьба без музыки.
А дюже тяжелые они, цепп-то? — спросил парнишка. Он был приговорен к двадцати годам каторги за убийство урядника, истязавшего порками крестьян.
Не очень, — задумчиво ответил его собеседник, — вес не так большой, но тело растирают здорово, в особенности мослы'на ногах.
А ежели сбежать — можно в них?
Убегают. Да только, если заклепки не срубишь, далеко не уйдешь: малой речки вплавь не перейти.
А как их срубать-то, заклепки?
Ты что, до каторги еще не дошел, а бежать уже собрался? Очень ты щуплый, вряд ли выйдет. А заклепки что же, ногтем не сковырнешь, кузнеца просить надо.
В деревню зайтить?
Бывает, что и в деревню.
А не выдаст кузнец? — затаив дыхание, вытянулся парнишка.
Задумал бежать — на все пойдешь. Недаром на спину туз бубновый нашьют. Вот и оправдывай поговорку: «Трусы в карты не играют». Он, туз-то этот, иному счастье приносит, а другому, оказывается, вместо мишени на спине пришит, чтобы стражнику вернее целиться было.
Убивают?
Нет, — не вытерпел Павел, — ежели в самый туз попадут, надо полагать, пуля сплющится.
— Почему? — наивно спросил парнишка. Арестанты захохотали. Разговор стал завязываться
общий. В уголок к Павлу стягивались от двери любопытные. Они усаживались на корточки, опирались друг другу на спины, скребяи пальцами лохматые головы.
Воды, что ли, в реке им жаль? — жаловались арестанты. — Хотя бы холодной водой помыться.
Эх ты, язви тебя, искупаться!
Сиди!
Снаружи в дверь яростно заколотили прикладом.
Эй вы, там! Развозились! Молчать!
Арестанты притихли. Павел приподнялся и сел, прислонившись к стене спиной. Грязная рубаха распахнулась, обнажив багровый узловатый рубец на груди.
Что это у тебя, Павел? — полюбопытствовал парнишка, указывая пальцем на шрам.
Так. Пятнышко родимое, — усмехнулся Павел широким оскалом чистых, ровных зубов.
Ну-ну, — не поверил парнишка, — это вроде рана на груди была.
За эту рану и в каторгу иду.
Ты б рассказал!
Что рассказывать-то? — с неохотой ответил Павел. — Разбуровило камнем в пороге — и все.
Эт-та когда ты купчишку кончал? — прищурился на Павла матерый мужичина по прозвищу Середа.
Парнем молодым он сгоряча убил свою подружку из ревности и пошел за это на вечную каторгу. Бежал с нее, чтобы на могиле у любимой горе свое страшное высказать, как несдержанно, в гневе, поднялась рука у него и рассудок на мгновение затуманился… Но поймали его на пути, вернули. Он снова бежал, и снова его поймали. Так восемь раз за тридцать пять лет. Постепенно опустился вовсе, огрубел мужик, — старое давно забылось, а побеги стали для него привычкой.
По суду убийца я, верно, — нахмурился Павел. — А засудили меня — только бы засудить. Спасал я чел" века, чуть сам не погиб, и все равно вот на каторгу, как душегуба. А Павел Бурмакин душегубом не был и никогда не будет. И на человека подло рука у него не подымется…
Эт-та ты мне говоришь? — выставил нижнюю челюсть вперед Середа.
И тебе! — отрезал Павел.
Ах ты, паршивец! — немея от — изумления, прошипел Середа. — Я ж тебе сейчас глотку вырву…
И пошел к Павлу, расталкивая ногами сидевших на полу арестантов. Ему никто не помешал. Одни его боялись, другие ждали с любопытством, чем кончится неравный поединок.
Пробравшись вплотную к подстилке Павла, Середа с тупой злобой уставился на него. Павел сидел неподвижно, не дрогнув бровью. На лбу нехорошим блеском маслилась испарина. Часа два тому назад он дрожал в сильнейшем ознобе, а сейчас жар крупными волнами разливался по телу. Середа, стиснув кулаки, помедлил.
Нет, — сказал он, харкнув на пол, — дохлятиной ру-
ки марать не стану. В Зерентуй вместе пойдем. Оживе-
ешь — тогда там прикончу. Середа обиды не прощает, так
и знай, — и, задевая за нары, пошел обратно.
Павел проводил его равнодушным взглядом.
Как-то сразу разговоры оборвались, арестанты разошлись по своим местам. И только к вечеру стали снова подсаживаться друг к другу. С тоской вспоминали о семьях, о детях, о женах. Говорили о них как о самом дорогом и навсегДа потерянном. Другие рассказывали сальные истории о женщинах, словно пытаясь этим заглушить горечь утраты семьи.
Бурмакин молчал, сосредоточенно думая о чем-то далеком. Вдруг он заговорил, медленно, будто сам с собой:
— Да… А был с одним парнем такой случай.
Парнишка вовсе молоденький. Про девок или баб путем еще не понимал, хотя и приходилось ему от мужиков похабщину всякую слушать. Говорят мужики всякую всячину, смеются, друг дружку подправляют, кто пуще приврет, он слушать слушает, а сердцем досадует — обидно ему, что по речам мужичьим баба выходит вроде какой-то поганой. Говорят про ее срамоту, плюются, а у самих, как смолье, глаза горят.