Плексус - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот человек жил в другом времени, был одним из тех, кого мои знакомые припечатали словечком «старомодный». Конечно, чем, как не старомодностью, можно было объяснить такое по-детски наивное восхищение магией слова. В Средние века люди были по духу другими. Тогда можно было проводить часы, дни, недели, месяцы, обсуждая мелочи, которые кажутся нам пустым звуком. Их способность впитывать информацию, вникать, поглощать, концентрироваться на ней кажется феноменальной, чуть ли не патологической. Они были художниками до мозга костей. Любовь к Искусству текла в их жилах так же естественно, как кровь. Одно было неотделимо от другого. Это была та жизнь, которой так жаждал Ульрик, пусть он и отчаялся хоть когда-нибудь осуществить свою мечту. Он лелеял тайную надежду, что, может быть, мне удастся отыскать слова и поведать всем об этой сокровенно целостной жизни, в которой все переплелось в одно.
Он расхаживал по комнате, держа в руке бокал, яростно жестикулируя, издавая горловые нечленораздельные звуки, поминутно причмокивая, словно неожиданно обнаружил себя в раю. Какой же он идиот, что осмелился так говорить со мной в ресторане! Здесь ему открылась та сторона меня, с которой прежде он сталкивался лишь поверхностно. Каким богатством духа веяло от стен, в которых мы обитали! Чего стоят одни пометки на полях моих книг! Они красноречиво свидетельствуют о жизни, извечно закрытой для него. Это просто кладезь идей. Жилище человека, который умеет работать. А он еще обвинял меня в пустой трате времени!
– Неплохой коньяк, а? – Ульрик перевел дух. – Чуть меньше коньяка и чуть больше размышлений – вот путь к мудрости, для меня во всяком случае. – Он скорчил одну из своих неповторимых гримас, в которых известным только ему одному образом сочетались восторг, лесть, самоуничижение и торжество.
– Как ты умудряешься найти время для всего этого, можешь объяснить? Уму непостижимо, как ты… – простонал он, плюхаясь в мягкое кресло и умудрившись не пролить ни капли драгоценной жидкости. – Суть в том… – он торопился закончить свою мысль, – что ты любишь то, что ты делаешь. А я – нет. Мне давно следовало это понять и избрать другой путь… Звучит как смертный приговор, не правда ли? Можешь смеяться сколько влезет, я знаю, как смешон бываю временами…
Я возразил, что смеюсь не над ним, а вместе с ним.
– Какая разница? Смейся, не стесняйся, – продолжал он. – Ты единственный человек, который, я уверен, будет писать голую правду. В тебе нет жестокости, и ты честен. А у тех, с кем мне доводится общаться, этого качества чертовски мало. Впрочем, эта старая песня наверняка уже надоела. – Он подался вперед и подарил мне одну из своих самых теплых и сердечных улыбок. – Знаешь, мне, как всегда некстати, только что пришла в голову мысль. Единственное, от чего я испытываю удовольствие, даже, скорее, любовь, – это когда рисую ту негритянку, Люси. Самое ужасное – я никогда, никогда не смогу ей вставить… Ты ведь знаешь Люси: она позволяет делать с собой все что угодно… Да что там говорить… И вот она сидит передо мной обнаженная. Вот так-то! Чертовски хорошо сложена! – Он сдавленно хрюкнул, подавив чуть было не сорвавшийся с губ хохот, больше похожий на ржание. – Иногда ее поза может свести с ума. Жаль, что ты этого не видел. Просто сдохнуть можно. Но она вечно бросает меня на полдороге. И я как дурак каждый раз тащусь в ванную остужать конец под холодным душем. Это жутко изматывает. М-да. – Он обернулся, дабы узреть реакцию Моны.
Невозмутимость, с которой она ответила, повергла Ульрика в неописуемое изумление.
– А почему ты меня никогда не зовешь позировать?
У Ульрика забегали глаза. Он недоуменно переводил взгляд с нее на меня, опять на нее, опять на меня.
– Черт подери, как же это я сам не догадался? Почему мне самому никогда не приходило в голову? Надеюсь, наш друг не станет возражать?
Ночь неспешно канула за воспоминаниями, разговорами о будущем, идеей без остатка погрузиться в изучение ночной жизни, напоследок мы, по обыкновению, отдали дань великим живописцам. Перед тем как окончательно провалиться в сон, Ульрик пробормотал:
– Надо бы прочитать эссе Фрейда о Леонардо… Как думаешь, или не стоит?
– Выспаться тебе хорошенько стоит, – промычал я сонно.
Громкий звук выпущенных – само собой, без злого умысла – на волю газов подтвердил его солидарность с моим предложением.
Несколько дней спустя нас пригласил на обед наш благодетель из кондитерской. Мы устроились в погребке на Аллен-стрит, мрачной и безжизненной улице, где мимо нас с ревом и грохотом постоянно проносились взад-вперед поезда. Владельцем заведения был араб, друг кондитера. Радушный хозяин угощал нас восхитительными блюдами. Я получил истинное наслаждение от общения с этим человеком, открытым, прямодушным и искренним. Он в подробностях изложил нам историю своей юности, воспоминания о которой слились в сплошной нескончаемый кошмар. Единственным светлым лучом в нем была зыбкая мечта однажды добраться до Америки. Просто, трогательно и красочно поведал он нам о том, какой представлял себе Америку, живя в краковском гетто. Для него, как и для миллионов других обездоленных, обреченных на извечный мрак отчаяния, она, разумеется, была воплощением рая. Конечно, Ист-Сайд оказался не совсем таким, какой Америка виделась издалека, но ему здесь нравилось. Он хотел когда-нибудь перебраться в тихий зеленый уголок, может быть в Кэтскилл-Маунтинз, и открыть там курорт. В его речи промелькнуло название городка, где я как-то мальчишкой провел каникулы; с тех пор там воцарились немногочисленные представители избранного племени, и от прелестной маленькой деревушки, которую я когда-то знал, не осталось и следа. Но я без труда мог представить, что ему она покажется раем.
Вдруг, будто что-то вспомнив, он умолк. Встав из-за стола, он принялся шарить в карманах пальто. Наконец, просияв как школьник, он протянул нам с Моной по маленькому свертку, обернутому папиросной бумагой. Это были скромные сувениры в знак его восхищения нашими успехами на поприще леденцового бизнеса, заявил наш благодетель. Мы развернули каждый свой. Мону ждали прелестные наручные часики, меня – тонкой работы авторучка. Смущаясь, он выразил надежду, что мы останемся довольны подарками.
Разговор коснулся дальнейших планов на жизнь. Он сказал, что нам стоит продолжать начатое и, если, конечно, мы ему доверяем, еженедельно откладывать у него какую-то часть наших заработков на черный день. Он вполне сознает, что у нас деньги текут сквозь пальцы, как вода. И ему хотелось бы, чтобы мы открыли свое дело, арендовали небольшую контору и наняли нескольких человек, которые бы работали на нас. Он не сомневался, что у нас все получится. Начинать нужно с нуля, считал он, и использовать наличные, а не брать постоянно в кредит, как принято у американцев. Он извлек чековую книжку и продемонстрировал, сколько сбережений лежит у него на счете. Там было больше двенадцати тысяч долларов. От продажи магазина он выручит еще пять, а то и все десять. Если дела у нас пойдут хорошо, он мог бы продать магазин нам.
И снова мы растерянно подыскивали слова, не зная, как, не обидев, развеять его иллюзии. Я попытался было – с превеликой осторожностью и со всей мягкостью, на которую был способен, – заикнуться о том, что у нас другие планы относительно собственного будущего, но, завидев изменившееся выражение его лица, с поспешной покорностью спрятал свои доводы в карман. Да, мы будем продолжать. Станем леденцовыми королями Второй авеню. Может быть, переберемся, как и он, на лоно природы и поможем ему обустроить курорт в Ливингстон-Мэнор. Может быть, скоро и детьми обзаведемся. Пора становиться серьезней. Что до моего писательства, то когда мы крепко встанем на ноги, тогда появится время подумать и об этом. Толстой ведь начал писать на склоне лет, после того как удалился от дел, не так ли? Я утвердительно кивнул, не желая разочаровывать собеседника. На полном серьезе, без тени иронии, он поинтересовался, не кажется ли мне, что было бы очень здорово написать книгу о нем, о его жизни, о том, как он из чернорабочего с гранитного карьера стал владельцем крупного курорта. Я сказал, что это отличная идея и что мы еще вернемся к этому разговору.
В общем, в хорошенький переплет мы попали. Впервые за всю жизнь я не мог просто взять и отделаться от человека. Я был убежден, что с честными и порядочными людьми так поступать нельзя. К тому же Кромвель до сих пор не объявил о своем окончательном решении дать нам на откуп газетную колонку. (Он опять уехал куда-то на несколько недель.) Так, может быть, до его возвращения продолжить, не сильно напрягаясь, эту карамельную забаву? Мона же считала, что это время надо употребить с пользой, а именно заняться недвижимостью. Матиас будет счастлив ссудить ее деньгами, пока она не провернет первую продажу.
Увы! Несмотря на все благие намерения, леденцовый бизнес был обречен. Настал вечер, когда Моне с большим трудом удалось продать всего пару коробок. Я вновь стал провожать ее, торча, как прежде, на улице с двумя неподъемными чемоданами и уткнувшись в томик Эли Фора. (Его «История искусства» настолько захватила меня, что я мог с закрытыми глазами наизусть цитировать целые куски из книги, вплетая туда собственные измышления.) Шелдон куда-то испарился, О’Мара уехал на юг, Осецки сидел в Канаде. Мертвый сезон. Виллидж и Ист-Сайд наскучили нам, и мы решили попытать счастья поближе к цивилизации. Увы! Бродвей сильно изменился с тех пор, как его воспел Джордж Коэн[60]. Здесь царили шумные, враждебные нравы, то и дело возникали склоки, стычки, воздух взрывали оскорбительные выкрики, презрительные ухмылки, самозабвенное оплевывание всех и вся. Как раз тогда со мной случился дикий приступ геморроя. С содроганием вспоминаю, как висел на высокой ограде напротив Лидо, пытаясь облегчить боль, перенося тяжесть тела с ног на руки. Последнее посещение Лидо закончилось попыткой управляющего, бывшего боксера, запереть Мону в своей конторе и там изнасиловать. Старый добрый Бродвей!