Том 1. Романы. Рассказы. Критика - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такое состояние было особенно невыносимо для Артура, – он не мог к нему привыкнуть. Он всегда считал, что, поставив себе в жизни какую-либо цель, ее необходимо во что бы то ни стало добиться; если что-нибудь мешает, это следует уничтожить, если что-нибудь непостижимо, это следует понять – какой угодно ценой. Только все же в нем бродило иногда какое-то буйное начало, он чувствовал, что способен на безрассудные поступки; и тогда он усиленно принимался за работу – учился или занимался спортом, и опять все приходило в порядок. Он любил путешествовать, и это он объяснял наследственностью: его отец, которого он помнил коренастым, улыбающимся блондином, погиб в одной из своих полярных экспедиций – его все тянуло к полюсу – северное сияние, безграничные, белые пространства, синеватый лед и точно закипающая, смерзающаяся вода арктического океана; он поехал туда в последний раз перед войной – и больше не вернулся. Мать Артура очень скоро после этого снова вышла замуж. Артур не любил своего отчима, так непохожего на отца, всего какого-то темного: цилиндр, черное пальто, черные волосы, желтоватые зубы, темная кожа сухих, гладких и сильных рук. Он был банкиром. Артур, живший вдалеке от Лондона, лишь изредка приезжал домой, последнее свидание было лет восемь тому назад, когда Артур из Франции приехал повидаться с матерью, и громадная его фигура как-то сразу загромоздила всю квартиру; и банкир, улыбаясь недобрыми черными глазами, сказал ему:
– Я думаю, из тебя вышел бы хороший боксер.
– Если бы было нужно выбирать между банком и рингом, я выбрал бы ринг, – холодно ответил Артур. Его мать пожала плечами. Артур был ей совершенно чужд – молчаливый, сдержанный и, конечно, как она думала, неспособный понять ни ее жизнь, ни ее второй брак, скрыто недоброжелательный, всегда чуть нахмуренный Артур; она поймала как-то его тяжелый взгляд, когда он мельком взглянул на ее обнаженные плечи, – она была в вечернем платье, они ехали в театр. Но она промолчала, хотя вспыхнула от обиды. И тогда же она поняла, что ее сын, Артур, перестал для нее существовать. Было неловко, что она – мать этого гиганта, она «l'incomparable»[86], как ее называл первый муж; она – никогда не была красива, но неподвижная прелесть ее асимметричного лица не портилась с годами. Она и не замечала своего возраста, вся жизнь в ее воспоминании была сменой мод, курортов и путешествий.
– Это было в тот сезон, когда носили такие короткие платья с воланами – ты помнишь? – мы провели тогда лето в Бретани. – Да, тогда появились еще эти крылья по бокам шляпы: это было в Лозанне, – да, именно в Лозанне я их увидела в первый раз и тогда же написала тебе об этом. – И лишь изредка в эту непогрешимую память о шляпах, платьях и летних городах ее жизни входили иные впечатления: голос Шаляпина, певшего «Марсельезу» в Лондоне, канун войны и первый букет цветов – пармские фиалки, да, конечно, пармские – от этого сумасшедшего итальянского журналиста, которого потом убили на войне, летом семнадцатого года; да, лето семнадцатого года, костюмы tailleur[87], маленькие, совсем без полей шляпы и зеленые ветви над озером, на юге Англии, в имении ее мужа. Артуру не было места в ее жизни; если бы еще он остался таким, каким был много лет тому назад – бархатная курточка, короткие штаны и загорелые коленки, – но он стал настолько велик и широк, что она казалась рядом с ним совсем маленькой. Он на все смотрел иными глазами – в этом отчасти был виноват его дядя, брат ее первого мужа, выписавший Артура в Россию, где Артур научился русскому языку, побывал в разных городах и откуда они оба еле выбрались в девятьсот девятнадцатом году, и оба явились в Лондон, в невозможных костюмах, с обтрепанными чемоданами – она встретила их на вокзале, и в дороге еще Артур позволил себе какую-то шутку по-русски, и они оба смеялись, не понимая, насколько это невежливо по отношению к ней. И Артур уехал из родительского дома во Францию, в Париж, и лишь несколько раз в году присылал лаконические открытки. Однажды, впрочем, в Париже он встретил своего отчима в большом кафе на бульварах – тот сидел рядом с какой-то блестящей и сомнительной красавицей, и Артур только молча и тяжело-насмешливо взглянул на него и прошел мимо.
Артур думал обо всем этом, сидя у себя; щенок, спавший в столовой, вдруг зарычал и залаял во сне. И тогда перед Артуром явственно встало женское лицо, которое давно уже было готово появиться – все точно чего-то ожидая – и теперь появилось: откинутая голова, чуть прищуренные, самые дорогие на свете глаза и потом голос и этот французский язык со смешным и очаровательным женским акцентом и бесчисленными ошибками:
– Cela ne peut pas continuer, Arthur, il faut que tu partes[88].
– Je suis parti, – вслух сказал Артур. – Non, cela ne peut pas continuer ainsi c'est vrai[89].
И вот уже два года он все точно уезжал – и сожаление было так же сильно, как в день его действительного отъезда. Это был бесконечный день, растянувшийся уже на несколько лет, – ни вечера, ни ночи, ничто не могло потушить его весеннего, сверкающего на вагонных стеклах света, ничто не могло вырвать и сдвинуть с места все те же, неподвижные и непрекращающиеся, чувства, которые Артур испытал в день отъезда из Вены. Что с ней теперь, кто смотрит в ее закрывающиеся глаза с длинными коричневыми ресницами? Может быть, у нее есть ребенок?
Что-то хрустнуло под рукой Артура, он замигал глазами, как приходящий в себя от забытья человек. Деревянная ручка кресла под кожаной обшивкой была сломана. Артур вздохнул, опустил голову, вошел в ванную, разделся и стал под холодный душ, закрыв себя резиновой круглой ширмой; ему стало трудно дышать, вода казалась ледяной, но он продолжал стоять так некоторое время. Затем, надев халат и растерев докрасна свое тело, он лег в постель, закрыл глаза и стал засыпать: был уже пятый час утра.
* * *В тот день, когда Аглая Николаевна вернулась из Берлина, куда она уезжала на месяц, в Париже с утра шел снег. На rue Boissiere он падал с безмолвной торжественностью, шел без конца, улетая вниз, в незримую глубину; возле Северного вокзала он валился беспорядочно и неравномерно, превращаясь в жидкую грязь под колесами автомобилей. Поезд приходил в поздний вечерний час, рука Володи застыла в кожаной перчатке, бесформенные пальцы сжимали букет белых роз. Он приехал задолго до прихода поезда, сидел некоторое время в кафе перед стаканом теплого и мутного кофе, отпил один глоток, поднялся и снова вышел под снег. – Какой абсурд – кофе, – сказал он вслух. Его наконец пустили на перрон; ожидание сделалось еще томительнее, и появилось – неизвестно откуда и совершенно незаметно возникшее – ощущение, будто забыто что-то очень важное, будто чего-то не хватает. – Но чего же? – Проходили носильщики, смазчики, служащие. В темноте показались огни паровоза, которые Володя видел уже секунду, не понимая. С успокаивающим щелканием поезд остановился.
Аглая Николаевна была в маленькой шляпе, в черной шубе с белым воротником. Володя подошел к ней – и ничего не мог сказать от волнения.
– Владимир Николаевич, вы потеряли дар слова?
– Кажется, да.
– А красноречие и лирические пассажи?
– Все. Кроме вас.
Она пожала его руку в перчатке.
– Какие милые цветы. Вы один?
– Конечно. Вы ждали?..
– Мог прийти Артур.
– Нет, как видите.
Сидя в автомобиле, Володя слушал, как Аглая Николаевна рассказывала о Берлине, и молчал. Слова, названия мест имели для него иное значение, нежели то, которое придавалось им обычно. Берлин, это значило: ее нет. Париж, это значило: я ее увижу. Рельсы, поезд, вокзал: я жду. Charlottenburg: она проходит по этим улицам. Gare du Nord[90]: только она.
– Вы сказали?
– Нет, это непохоже на скуку. Это иначе.
– И «замечательней»?
– Несомненно.
Автомобиль проезжал возле Оперы.
– Я вспоминала вас неоднократно.
– Аглая Николаевна!
– Мне не хватало вас, я к вам привыкла.
– Как к шкафу или креслу?
– Иначе.
– «Замечательнее»?
– Несомненно.
Опять молчание и легкий шум автомобиля.
– Итак?
– Я оказываюсь в несвойственной мне роли, – изобразительницы аллегорий.
– Аллегория – представление обо мне?
– Да. Представьте себе зеркало. Смотришь долго-долго – только блеск и стекло: а потом видишь далекие картины и даже как будто бы слышишь музыку.
– Я понимаю: невнятные картины, невнятную музыку.
– Да. И потом вдруг, медленно, из самого далекого зеркального угла – фигура.
– Джентльмена в черном костюме?
– Почти.
Стыл чай в маленьких чашках, звонили часы, медленно двигался вечер. – Мы точно едем, Аглая Николаевна, – сказал Володя, едва слыша свой собственный голос, – не правда ли? Как в море, очень далеко. Вам не кажется?
– Да; в тропическую ночь, Володя, вы понимаете? – И Володя впервые услышал особенный, горячий голос Аглаи Николаевны – раньше он был неизменно прохладен, чуть-чуть далек и насмешлив.