Горелый Порох - Петр Сальников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Порасстреляют же всех, — пугал повар.
— Зачем же всех? Меня одного — и пусть… Все равно близка моя дороженька…
— Не гунди, Назар, — все еще пробовал отговорить Штык своего друга. — Топор услышат часовые. Удавку ножом надо резать — тихо, без звука. Да ты и не взберешься на дерево-то, доходной такой. Сам сниму упокойного — дай срок.
В одну пуржистую ночь, когда, казалось, никто никого не мог видеть и слышать, Штык полез на вяз. К ножу, который он держал для удобства в зубах, намертво примораживались губы, сквозь голову и бока, словно штыком, низал ледяной ветер, колотилось в ребрах настороженное сердце. Когда Штык, оседлав здоровенный сук, стал подбираться к повешенному, а Кондаков, подмогший ему взлезть, отошел от дерева и занес щепоть ко лбу, чтобы перекреститься, грянула автоматная очередь. Потом — вторая и третья… Кондаков видел, как Штык, вздрогнув, вроде бы соскользнул вниз. Но нет, зацепившись шиворотом шинели за сук, повис рядом с удавленником. Голова тут же ссунулась под ворот шинели и ее не стало видно. Руки, вздернутые в подмышках, раскрылетилисъ, словно крылья у мороженой вороны. Сапоги, косолапо разойдясь каблуками в стороны, тяжело обвисли, с их носков закапала кровь…
* * *Оба трупа провисели на сукастой отводине старого вяза до конца плена. Одни не осмеливались снять их, страшась приказа Черного Курта, у других не хватало сил. Пораженный Назар тоже ничего не мог поделать — ушел в молитвы, в потусветные думы, окончательно потерял надежду на жизнь, на освобождение. Кухня топилась теперь все реже и реже и лишь для того, чтобы натаять снегу для питья. Деревья парка с обглоданной корой уже не давали никакой пищи, сами стояли желтыми мертвецами, больше пугая людей, чем храня их и питая. Каждый лагерник мог полагаться только на себя, на свою судьбу. Пошли в ход опилки от заготовки дров для караулки. Но уже и деревянная размазня, чаше всего непроваренная, не спасала от голода. Давно не привозил дед Федяка и «милостыни». Падали замертво не только от истощения, но еще больше от лютой стужи. Некоторые спаслись, попав в школьный сарай. В каждую смену обогрева туда набивалось до трехсот душ. Через каждые два часа (время выверялось по смене часовых) с «боем» выгонялись одни и заступали на обогрев другие. И каждый раз выволакивались наружу не стерпевшие давки или отдавшие жизнь по смертной немощи. Не одна сотня невольников спасалась в бревенчатых сараюшках-закутках, сколоченных еще по начальной силе, когда обживался лагерь. В них было холоднее, но свободнее. Доходягам можно было распластаться на бревешках с еловым лапником и тем сохранить силы.
Первая неделя декабря была прожита с еще большими потерями, чем прежде. Лагерь все так же оставался вне «забот» германского командования, да и местная управа не в силах была чем-либо помочь несчастным соотечественникам — голодали уже и сами горожане…
Приехал в последний раз и дед Федяка.
— Ну, чем порадуешь, старина? Чем потчевать собрался? — как всегда, с грустной веселостью окружили старика пленные, кто еще был на ногах.
Федяка, вглядываясь в заросшие, обложенные изморозной коростой лица пленников, силился распознать в них хоть какие-то приметы боевых солдат, какими они были в недавнем прошлом. На плечах и спинах старческими горбами дыбились по паре, а то и по три надетых шинели. На головах вместо пилоток громоздились башлыки, поделанные из гимнастерок и брюк покойных сопленников. Все они походили не на красноармейцев, а на устрашающие привидения. С тяжким отцовским вздохом старик ответил:
— Нет, ребятушки, потчевать мне боле нечем вас, — он показал на пустые сани. — Простите нас, плавчан. У самих дух вышел, — Федяка стянул овчинную рукавицу и, как бы каясь, перекрестился. — А вот радость… Ах, уж эта радость! Да будет ли она долгой? — и словно пугаясь сказать о ней, заоглядывался, зашептал, загораживаясь воротом драного кожушка: — Богомаз доподлинно сказывал, что под Москвой немчуре наша Красная Армия отлуп дала и погнала назад. Бог даст, и вас ослобонит скоро…
Веря и не веря такой вести, пленники оцепенели, не зная, что говорить, чего ждать, о чем думать. Но поначалу все-таки взяло верх неверие.
— А чего сам Богомаз твой не придет да не скажет нам с глазу на глаз? Кишка тонка, али больно заслужился при новой-то власти? — грубо, с открытым злом и недоверием высказался красноармеец с разбухшим обмороженным носом.
— Такая служба, конешно, имеется у него. Да и под наганом он, как и вы, — попробуй, не послухайся… Да не об том слова. Запил наш Богомаз. Горе и таких, как он, не минует. Помните, третьеводни, когда наши арапланы бонбили? Так вот, куском от бонбы его дочке ножку оторвало — начисто, ровно литовкой травяную былку… Теперича он клянет и немцев, и своих тоже…
Нет, о жалости разговора не вышло, и тогда Федяка надолго умолк, словно раздумывая, что ему делать дальше. Его кобыленка с заиндевелыми боками и гривой, переминаясь с копыта на копыто и роняя с мороза слезы в снег, тоже как бы заволновалась от нехорошего предчувствия: запрядала ушами, задвигала салазками и, словно с перепугу, передернула боками. Старик подошел к кухне, взял топор с подножки и подошел к бойцу с обмороженным носом.
— На, сынок, у тебя вроде руки ишо крепкие, — дед Федяка подал топор молодому красноармейцу и обратился к обступившим его пленникам: — Это вам последняя милостыня от плавчан. Так распорядился Богомаз. А когда, бог даст, вызволитесь из полона, тогда и помяните мою кобылку.
Старик подошел к морде лошади и, размазывая по салазкам желтую накипь ее глаз, отер у кобылы слезы. Отшагнул в сторону и, заслонясь рукавицей от морозного ветра, побрел к лагерным воротам на выход, чтобы уже никогда не бывать на этом гиблом месте.
Глава пятая
Сдавали Плавск врагу в числе других и солдаты 10-й армии. Они же его и освобождали. Сдали 22-го октября, взяли 19-го декабря сорок первого. Предчувствие освобождения у пленников порождало и радость и страх — радость свободы и жизни, страх того, что в такой ситуации они могут быт расстреляны немцами в одночасье.
В полуверсте от лагеря, от княгининского дворца, и чуть дальше — от загородного кладбища, из десятков орудий, накануне вечером и рано утром, осатанело била немецкая артиллерия. Это был уже заградительный огонь на подступах к Плавску. От ударов довольно крупного калибра содрогались деревья в парке, вздымались бугры сугробов и порой казалось, что под ними оживают мертвые и рвутся на волю. Когда смолкла артканонада и заслышались пулеметы и ружейная пальба, стало ясно, что на окраинных слободах Плавска завязались уличные бои. Но лагерь освободили с юга, когда еще в северной части города шла пулеметно-ружейная резня. Освободили пленных конники. Далеко заполдень, когда вновь взыграла завирушная вьюга, в улочки и проулки под прикрытием метельных нахлыстов стали проникать конные разъезды. Они-то и порубили лагерных часовых, сорвали ворота — дали волю пленникам. Это — один из первых лагерей военнопленных, что был освобожден в ходе контрнаступления наших войск в Подмосковье.
Радость освобожденных выражалась всяко, но больше слезами. Да, горьки и солоны слезы детей и матерей. Но страшно, когда плачет солдат!.. В первые минуты свободы плакали и те, кого освободили, и те, кто освобождал.
Не плакал, наверное, один Назар Кондаков. Забалдевший от случившегося, не находя слов, что сказать освободителям, он глядел на них, как на пришествие чуда, хотя все было до боли земное: лошади, голодные и непоеные, легкие армейские рысаки и колхозные хомутники, оседланные и без седел, кованые на одну пару, а то и вовсе с разбитыми копытами, словно в лаптях-отопках, с заиндевелыми боками и с замерзшими ошметками пены на волосатых подбородках; конники в кавалерийских бушлатах и шинелях, в полушубках и в стеганых фуфайках, кто с карабином или винтовкой, но без шашек, а кто, наоборот, с единственным клинком. Были, правда, и вьюки со станковыми пулеметами. Но все это мало походило на боевую кавалерию. И все-таки Назар молился в душе за их силу, которая повергла, казалось бы, несокрушимую машину.
Побратавшись с пленниками, кавалеристы вытряхивали из вещмешков и седельных подсумков харчевые запасы и кормили голодных. Назар, приняв промороженный кусок хлеба, не знал, что с ним делать. Он, как и все пленники, давно разучился есть в открытую, не таясь друг от друга. Дивясь «силе», какая вызволила его из смертельного плена, Кондаков вдруг увидел возле порушенных лагерных ворот убитого часового. Немец распятно лежал навзничь, подмяв под спину срубленную клинком руку. Из-под нахлобученной на лоб каски пучились в полную открытость перепуганные глаза, щерился белозубый рот в скорбной улыбке. И вся эта несообразность страха и улыбки в общем облике солдата отчетливо выражала несогласие с тем, что с ним случилось. Назар, пройдя все отступные бои, впервые за всю войну увидел убитого немца так близко. И в первый же раз ему подумалось: немец на войне тоже смертен и победим. Тут же подвернулась и другая мысль: а не этот ли часовой недели полторы назад срезал автоматной очередью повара Штыка? Показалось, что так и было, и Назар, с укоризной покачав головой, отвернулся от немца. Он попросил конников снять с вязового сука самоповешенного красноармейца и погибшего за него Штыка.