Пушкин - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При такой чуткости к этикетной стороне писем язык, на котором они пишутся, приобретал особое значение. Язык этот далеко не всегда совпадал с тем, на котором корреспонденты говорили при встрече. Так, для русского дворянина было вполне естественно при разговоре с императором пользоваться французским языком, но писать письмо царю надо было при Николае I по-русски: обращение к царю по-французски утрачивало тот верноподданнический характер, который на него накладывали обязательные формулы и штампы, и приобретало свободу обращения дворянина к дворянину. Пушкин писал Бенкендорфу только по-французски. Этим он устранял необходимость прибегать к унизительно-бюрократическому тону и устанавливал стиль светского равенства как норму общения.
Зная нормы бытового общения, принятого в том социальном кругу, к которому принадлежал и Пушкин, можно полагать, что дома он обычно разговаривал с женой по-французски. Тем более знаменательно, что письма ей он писал исключительно по-русски. Этим он как бы устанавливал норму жмейного стиля. Но это был не простой нейтральный, стилистически никак не окрашенный русский язык. Можно быть уверенным, что таким русским языком Пушкин ни с кем в Петербурге не разговаривал — таким языком он, возможно, говорил с Ариной Родионовной. Вот как он обращается к Наталье Николаевне: «женка», «душка моя», «какая ты дура, мой ангел!», (ты баба умная и добрая». Детей он называет не Marie и Alexandre, как это было принято в его кругу, а Машка или Сашка или «рыжий Сашка», позже явится в его письмах Гришка (писем жене с именем младшей дочери Наташи не сохранилось, однако характерно, что даже в письме ближайшему приятелю он называет ее не так, как именовал детей в письмах жене, а полным именем: жена «благополучно родила дочь Наталью»). «Что Машка? [ай куда рада, что может в волю воевать». Жену он наставляет в подчеркнуто [патриархальном тоне: «Не смей купаться — с ума сошла, что ли!», «только полно врать; поговорим о деле; пожалуйста, побереги себя» (здесь характерно архаическое, но еще державшееся в разговорном языке XVIII в. употребление врать» в значении «говорить пустяки» и подчеркнуто простонародное «пожалуй-ста», явно влияющее на интонацию его произнесения). А вот как он описывает Наталье Николаевне свое «житье-бытье»: «Эх женка! почта мешает г. е. мешает присутствие чужого глаза, читающего интимные письма. — Ю. Л.), а то бы я наврал тебе с три короба», «одна мне есть выгода от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать да жрать мороженое», писем от Натальи Николаевны он ждет «из Новагорода» (а не из Новгорода), о хлопотах, связанных с материальными делами родителей и сестры, он ищет: «А им и горя мало. Меня же будут цыганить».
Если салонный язык отличается жеманной утонченностью, то Пушкин в письмах к жене не только подчеркнуто прост — он простонародно грубоват, называя все вещи их прямыми наименованиями. Близкая приятельница семьи Пушкиных, блестящая, умная, соединяющая красоту с образованием и вкусом. Смирнова, ждет ребенка — Пушкин пишет жене: «Смирнова не бывает Карамзиных, ей не втащить брюха на такую лестницу». И это не грубость — то сознательная ориентация на простоту и истинность народной речи. В конце писем он неизменно посылает детям патриархальное благословение, а не — пожелания такого рода: «Вчера приехал Озеров из Берлина с женою три обхвата. Славная баба я смотрел на нее, думал о тебе и желал тебе воротиться из Завода[141] такою же тетехой. Полно тебе быть спичкой. Прощай жена».
Язык пушкинских писем к жене был явлением совершенно новым: он подразумевал реализм не только в творчестве, но и в лепке собственной жизни, стремление к простоте и правде как законам ежедневного жизнеустройства. Здесь Пушкин мог опереться лишь на один опыт — литературный жизненный — опыт Ивана Андреевича Крылова. Крылов, будучи литератором-профессионалом и одним из самых популярных русских поэтов, принятый запросто в домах вельмож, одинаковым тоном говорящий с солдатом на улице и царем во дворце, завоевал себе совершенно уникальное в николаевском Петербурге право — быть везде самим собой. Он говорил простонародным языком, спокойно спал, не стесняясь своего громкого храпа, на светских приемах, прослыл чудаком, но зато завоевал себе право жить, не считаясь с тем, «что будет говорить княгиня Марья Алексеевна» (Грибоедов). Ни один критик не смел обругать его басни, ни один светский щеголь — посмеяться над его манерами. В рабском Петербурге он был свободен, если приравнять свободу к личной независимости.
Когда Пушкин писал жене и стилем этих писем, как на эскизе архитектора, набрасывал контуры своего Дома, образ Крылова, интонации его языка оживали в глубине его души. Это выдают некоторые обороты речи. Так, в письме от 11 июля 1834 г. он пишет жене: «Ты, женка моя, пребезалабирная… Подумай обо всем, и увидишь, что я перед тобою не только не прав, но чуть не свят». Вряд ли Наталья Николаевна, читая это письмо, вспомнила басню Крылова «Мор зверей»:
И все, кто были тут богатыИль когтем, иль зубком, те вышли вонСо всех сторонНе только правы, чуть не святы.
Да и Пушкин, наверное, не рассчитывал, что цитата будет узнана — Крылов выступал здесь как учитель языка, источник «русизмов» речи.
Ответные письма Натальи Николаевны нам неизвестны: они затерялись и до сих пор не найдены. Вероятнее всего, она отвечала мужу по-французски.
Поэзия семейной патриархальности, идиллическая картина домашнего гнезда не была беспочвенным и культурно-бесперспективным мечтанием. От пушкинских размышлений 1830-х гг. идет прямая дорога к поэтическим картинам «Войны и мира» и ко всему человеческому образу Льва Толстого. Это были не столько оформленные теоретические концепции, сколько глубокое жизнеощущение, коренящееся в самых основах личности. Питалось оно общей потребностью свободы.
Личное поведение переставало быть личным делом, а семья оказывалась не последним бастионом, куда скрывается разочарованный и усталый поэт, махнувший рукой на общественные цели, а передовым редутом в крепости новой культуры.
Для того чтобы выполнить ту высокую роль, которую Пушкин отводил в своих думах семье, — действительно сделаться цитаделью личной независимости и человеческого достоинства, — она должна быть гарантирована от полицейского вмешательства, должна сделаться святыней, в которую никакая власть — от рядового соглядатая до императора — не смеет сунуть свой нос. Государство занимается политическим бытием подданных, частная жизнь с— их личное дело.
Однако эти идеалы, укладывающиеся в английскую поговорку «Мой дом — моя крепость», плохо вязались с реальностью николаевской России. Представление о том, что его власти могут быть поставлены какие-либо пределы, было Николаю I и чуждо и непонятно. Организованный при нем корпус жандармов получил исключительно широкие и сознательно неопределенные полномочия. Просматривая дела III отделения и донесения жандармов, убеждаешься, что в поле их зрения попадали не только преступления политические, но и преступления против нравственности, и даже не поступки, а намерения, мнения, слова и мысли. Жандармы могли заинтересоваться кругом чтения того или иного человека, содержанием его частной переписки, они не стеснялись распечатывать любовные письма и подслушивать дружеские разговоры. Александра Осиповна Смирнова из-за границы писала: «В матушке России хоть по-халдейски напиши, так и то на почте разберут <…> я иногда получаю письма, просто разрезанные по бокам». В этих условиях надежда на какую-то отгороженную от государственной власти семью была иллюзорной, и Пушкин в этом вскоре убедился.
В конце апреля 1834 г. Пушкин написал письмо жене, в котором сообщал, что, сказавшись больным, он не пошел поздравлять наследника престола (будущего Александра II) с совершеннолетием. В нем содержалась ироническая оценка придворных обязанностей, навязанных Пушкину Николаем I. Письмо было вскрыто на почте, передано Бенкендорфу и от него попало к царю. Пушкин, узнавший обо всем от перепуганного Жуковского, был крайне возмущен. В дневнике 10 мая 1834 г. он записал: «…какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным» (XII, 329).
Здесь сконцентрированы основные черты отношения Пушкина к власти в этот момент: попытка отделить царя-человека, отношение к которому окрашено еще в тона снисходительности и признания известных достоинств («честный человек»!), от принципа самодержавия как такового, в котором, а не в человеческом характере императора, усматривается корень зла. Особенно же существенно подчеркивание безнравственности как основного принципа правительства. Распечатывание полицией писем с целью политического надзора было в России в ходу со времени Екатерины II (ввел его почт-директор И. Пестель — отец декабриста). При Николае I оно вошло в систему, и образ почтмейстера Шпекина в «Ревизоре» Гоголя был исполнен глубокой актуальности[142]. В 1827 г. Жуковский, столкнувшись с фактом незаконной проверки его писем, с возмущением писал А. И. Тургеневу: «Кто вверит себя почте? Что выиграли, разрушив святыню, веру и уважение к правительству? Это бесит! Как же хотят уважения к законам в частных лицах, когда правительство все беззаконное себе позволяет?»[143]