Мост к людям - Савва Евсеевич Голованивский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Имеется только один номер люкс, уважаемый, — добродушно произнес он, как бы посвящая меня в свои производственные тайны. — Дороговатый, но зато рядом с вашим коллегой. Ярового знаете, уважаемый?
Мне было неловко признаться в том, что писателя Ярового я не знаю, оставалось только молча кивнуть. Через несколько минут я стал обладателем люкса, которому, впрочем, столь пышное название подходило не больше, чем высокая фамилия вышеупомянутому директору.
Утром ко мне постучали. На пороге появился высокий немолодой человек с подстриженными усами.
— Мне сказали, что по соседству живет писатель. Не знаю, так ли это? — Он улыбнулся и протянул мне руку: — Тренев.
Так вот о каком «Яровом» сообщил мне накануне удивительный директор гостиницы. Впрочем, бесцеремонное обращение с известными фамилиями, видимо, было его характерной особенностью.
Приход Константина Андреевича меня удивил. Я был начинающим украинским поэтом, которого как автора он, конечно, не знал. Если ему и приходилось слышать мою фамилию, то он мог запомнить ее лишь благодаря чрезмерной длине. Сам же он был широко известен, а в театральном мире даже знаменит, а вот пришел ведь первый, не счел для себя неудобным…
Как я потом выяснил, объяснялось это не только врожденной скромностью и простотой этого человека, но и особыми обстоятельствами самой здешней жизни. В те времена приезжему человеку вечерами на Днепрострое деваться было некуда. В этой будущей колыбели электричества освещение часто гасло даже в домах, и время приходилось коротать в темной комнате, не имея возможности поработать или почитать. И хотя Константин Андреевич сильно уступал в общительности директору местной гостиницы, он, видимо, соскучился по человеку, с которым мог бы перекинуться словом в эти длинные, неуютные вечера.
На следующий день в гостинице появились еще два писателя — известный украинский драматург Иван Днипровский и ставший известным впоследствии очеркист Иосиф Горелик. Обоих я хорошо знал по Харькову и раньше. Теперь здесь оказался целый литературный кружок, который стал собираться именно в моей комнате, хотя она отличалась от остальных, в сущности, одним лишь названием.
Днем каждый из нас занимался своими делами. Горелик работал в выездной редакции «Комсомольца Украины». Я издавал при выездном «Комуністе» особый бюллетень. Он каждый раз состоял из одного стихотворения на злободневную «днепростроевскую» тему, но имел вид настоящей газеты — с клишированным названием, а также указанием на то, что эта крохотная газетка является органом ЦК КП(б)У, как и ее подлинный прообраз. К вечеру мы появлялись в гостинице, утомленные беготней по блокам будущей плотины, хлопотами в типографии, возбужденные только что сочиненной эпиграммой или патетическим стихом, прямо из-под пера попавшими в руки наборщика. Константина Андреевича я всегда заставал дома. «Ни за кем не закрепленный», он, помнится, не выполнял каких-либо специальных заданий, был «просто писателем», поэтому распоряжался собой сам.
Было несколько странным, что здесь, на бушующей строительной площадке, похожей на вулканический кратер, в котором кипели молодые страсти и захватывающий энтузиазм, этот молчаливый и сосредоточенный человек ничем, казалось бы, не был занят. Почти всегда, возвращаясь в гостиницу из самого жерла этого вулкана, еще разгоряченный его постоянным опаляющим дыханием, я заставал Константина Андреевича в коридоре, одиноко сидящим на диване или медленно прогуливающимся по длинной домотканой дорожке. Мне, двадцатидвухлетнему, это было непонятно. Но, то ли догадавшись о моем недоумении, то ли стараясь объяснить свое состояние самому себе, Тренев как-то заговорил сам. Сейчас мне кажется, что говорил он, вовсе не оправдываясь перед моим юношеским энтузиазмом, которым, как оказалось, был также заражен, но, как человек пожилой и умудренный, переживал его глубже и проявлял сдержаннее.
В тот вечер мы долго прохаживались вдвоем по коридору и говорили о литературе. Он понимал мое стремление немедленно выразить только что возникшее чувство, связанное с конкретным событием на строительстве, тут же сочинить стихи, с тем чтобы завтра их напечатать… Но он старался втолковать мне иное отношение к искусству, иные представления о художественном творчестве, состоящие в необходимости глубоко и длительно изучать жизнь, тщательно и умело отбирая факты с целью последующего обобщения.
— Однолетние растения развиваются бурно, листья у них яркие и большие, но вот беда — они однолетние! — говорил он. — Не возражаю, в палисаднике сойдут, но в саду, знаете ли… — Он больше упирал на драму, которую не следует превращать в популярную тогда синеблузную пантомиму, драму, которая требует глубокого осмысливания происходящих вокруг событий, а не поверхностного, хотя порой и эффектного, иллюстраторства. — Мотылек ярок и красочен, но до наших внуков его не донесешь. Разве что засушенным и мертвым да к тому же наколотым на булавку.
Я спорил. Пыла во мне было много. Пыл, это пиротехническое вещество, столь характерное для состояния человека, которое называется молодостью, заменяло во мне и умение широко мыслить, и способность по-настоящему понимать задачи искусства. Как молодой рапповец, я прежде всего старался распределить точки зрения по политическим полочкам — отношение к определенному виду литературы как к мотыльку для меня укладывалось удобнее всего на полке попутничества, и я в уме относил Тренева к этому разряду писателей. Сбивало только одно: что же этот человек делает здесь? Если он не собирается немедленно откликаться на злобу дня днепровского строительства, то зачем он приехал сюда и находится вместе с нами?! Да и он ли является автором «Любови Яровой», пьесы, которая, по моим тогдашним представлениям, только и могла быть написанной в самом горниле событий и притом как прямой и немедленный отклик на них?
Позже я понял смысл его взрослой рассудительности, казавшейся мне в то время старомодной. Как-то, отбирая стихи для своей первой книги избранных произведений, я вдруг обнаружил, что не могу поместить в ней почти ни одного стихотворения того времени, ибо, наколотые на тонкие стержни острейших событий, они оказались намертво прикрепленными к ним и поэтому разделили судьбу мотыльков, о которых говорил мне тогда Тренев.
Я знаю творчество его только как читатель и зритель и никогда не изучал его специально, как это делают литературоведы. Не знаю, всегда ли он подходил к проблемам искусства с критериями и убеждениями, свойственными ему в те времена. Быть может, в молодые годы и он совершал ошибки, подобные моим, и ему понадобилось много времени для того, чтобы укротить свой собственный юношеский пыл, редко способный уступать трезвой рассудительности. Ведь люди из поколения в поколение совершают одни и те же ошибки, и я себя часто утешаю этим обстоятельством, когда хочу понять, почему мне самому понадобились многие и многие годы для того, чтобы понять и согласиться с тем, к чему призывал