Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда же ему идти-то — босиком по морозу…
— Горе мое всенародное — вот оно! — схватясь за портки, закричал Кузьма. — Боярин Троекуров руку приложил! — Живо заголился и показал вздутый зад в синих рубцах и кровоподтеках… Все так и грохнули. Даже целовальник опять снял пальцами со свечи и перегнулся через прилавок. Кузьма, подтянув портки:
— Знали кузнеца Кузьму Жемова, у Варвары великомученицы кузня?.. Там я пятнадцать лет… Кузнец Жемов! Не нашелся еще такой вор, кто бы мои замки отмыкал… Мои серпы до Рязани ходили. Чей серп? Жемова… Латы моей работы пуля не пробивала… Кто лошадей кует? Кто бабам, мужикам зубы рвет? Жемов… Это вы знали?
— Знали, знали, — со смехом закричали ему, — рассказывай дальше…
— А того вы не знали, — Жемов ночи не спит… (Схватился за лысый череп.) Ум дерзкий у Жемова. В другом бы государстве меня возвеличили… А здесь умом моим — свиней кормить… Эх, вспомните вы!.. (Стиснув широкий кулак, погрозил в заплаканное, — в четыре стеклышка, — окошечко, в зимнюю ночь.) Могилы ваши крапивой зарастут… А про Жемова помнить будут…
— Постой, Кузьма, за что ж тебя выдрали?
— Расскажи… мы не смеемся…
Удивясь, будто сейчас только заметя, он стал глядеть на обступившие его лоснящиеся носы, спутанные бороды, разинутые рты, готовые загрохотать, на десятки глаз, жадных до зрелища. Видимо — кругом него все плыло, мешалось…
— Ребята… Уговор — не смеяться… У меня же душа болит…
Долго доставал из кисета сложенную бумажку. Разложил ее на столе. (С прилавка принесли свечу.) Придавил ногтем листок, где были нарисованы два крыла, наподобие мышиных, с петлями и рычагами. Опухшие щеки у него выпячивались.
— Дивная и чудесная механика, — заговорил он надменно, — слюдяные крылья, три аршина в длину каждое, аршин двенадцать вершков поперек… Машут вроде летучей мыши через рычаги — одним старанием ног, а также и рук… (Убежденно.) Человек может летать! Я в Англию убегу… Там эти крылья сделаю… Без вреда с колокольни прыгну… Человек будет летать, как журавель! (Опять бешено — в мокрое окошко.) Троекуров, просчитался, боярин!.. Бог человека сделал червем ползающим, я его летать научу… [6]
Дотянувшись, Овдоким ласково потрепал его.
— По порядку говори, касатик, — как тебя обидели-то?
Кузьма насупился, засопел.
— Тяжелы их сделал, ошибся маленько… Человек я бедный… Были у меня сделаны малые крылья, — кое из чего, из лубка, из кожи… На дворе с избы прыгал против ветра, — шагов пятьдесят пронесло… А голова-то у меня уж горит… Научили, — пошел в Стрелецкий приказ и закричал: караул… Схватили и — бить было, конечно… Нет, говорю, не бейте, а ведите меня к боярину, знаю за собой государево дело… Привели… Сидит, сатана, морду в три дня не обгадишь. Троекуров… Говорю ему: могу летать вроде журавля, — дайте мне рублев двадцать пять, слюды выдайте, и я через шесть недель полечу… Не верит… Говорю, — пошлите подьячего на мой двор, покажу малые крылья, только на них перед государем летать неприлично. Туда, сюда, податься ему некуда, — караул-то мой все слыхали… Ругал он меня, — за волосы хватил, велел евангелие целовать, что не обману. Выдал восемнадцать Рублев… И я сделал крылья раньше срока… Тяжелы вышли. Уж здесь, в кабаке, — понял… Пьяный — понял!.. Слюда не годится, пергамент нужен на деревянной раме!.. Привез их в Кремль, пробовать… Ну, и не полетел, — морду всю разбил… Говорю Троекурову — опыт не удался, дайте мне еще пять рублей, и тогда голову отрубите, — полечу… Боярин ничему не верит: вор, кричит, плут! Еретик! Умнее бога хочешь быть… При себе приказал — двести батогов… Вынес, братцы, все двести, — только зубы хрустели… Да ведено доправить на мне восемнадцать истраченных рублев, продать кузню, струмент и дворишко… Что мне теперь голому — в лес с кистенем?
— Одно это, страдалец, — проговорил Овдоким тихо, явственно.
Кузьма Жемов пристал к Овдокимовой шайке. Купили ему на толчке валенки, армячишко. Стали теперь ходить по Москве вчетвером, — на базары, к торговым баням, в тесные переулки Китай-города. Иуда воровал по карманам. Цыгана научили закатывать зрачок, чтобы глазное яблоко страшно вылезало из век, и петь Лазаря. Кузьме надевали на шею веревку, и Овдоким водил его как безумного и трясучего: «А вот сумасшедшему на пропитание, — с дороги, с дороги, с дороги, касатики, а то как бы не кинулся…» Набирали за день на пропитание, а когда и на штоф. Труда было много, а страха еще более, потому что государевым указом таких теперь ловили и отводили в Разбойный приказ.
Великий пост кончался. Над Москвой все выше всходило весеннее солнце. На солнцепеках капало, таяло, начало пованивать. Снег, размешанный с навозом, уже не скрипел под полозьями. Однажды вечером в харчевне Овдоким заговорил:
— Не пора ли, ребятушки, собираться в дорожку… Жалеть нам здесь некого… Дайте только бугоркам провянуть. Пойдем на волю…
Иуда заспорил было:
— Малым количеством, без оружия, в лесах погибнем с голоду…
— А мы, — сказал Овдоким, — перед отшествием на злое дело решимся… (Со страхом посмотрели на него.) Что надо — все добудем… Мук наших один грех не превысит… А превысит, — ну, что ж: значит, и в писании справедливости нет… Не трепещите, голуби мои, все возьму на себя.
11
С весны началось, — коту смех, а мышам слезы. Объявлена была война двух королей: польского и короля стольного града Прешпурга. К прешпургскому королю отходили потешные, Бутырский и Лефортов полки, к польскому — лучшие части стрелецких — Стремянного, Сухарева, Цыклера, Кровкова, Нечаева, Дурова, Нормацкого, Рязанова. Королем прешпургским посажен Федор Юрьевич Ромодановский, он же Фридрихус, польским — Иван Иванович Бутурлин, муж пьяный, злорадный и мздоимливый, но на забавы и шумство проворный. Стольным городом ему определен Сокольничий двор на Семеновском поле…
Вначале думали, все это — прежние Петровы шутки. Но, что ни день — указ, один беспокойнее другого. Бояре, окольничие и стольники расписывались в дворовые чины к обоим королям. Петр начинал играть неприлично. Многие из бояр огорчились: в родовых записях такого еще не бывало, чтобы с чинами шутить… Ходили к царице Наталье Кирилловне и осторожно жаловались на сынка. Она разводила пухлыми руками, ничего не понимала. Лев Кириллович с досадой говорил: «А мы что можем поделать, — прислан указ от великого государя, с печатями… Поезжайте к нему сами, просите отменить…» К Петру ехать поостереглись. Думали, так как-нибудь обойдется… Но с Петром не обходилось. Кое к кому из бояр нежданно вломились во дворы солдаты, силой велели одеться по-дворцовому, увезли в Преображенское на шутовскую службу… У старого князя Приимкова-Ростовского отнялись ноги. Иные пробовали сказаться больными, — не помогло. Скрыться некуда. Пришлось ехать на срам и стыд…
В Прешпурге, — издалека виднелись восьмиугольные бревенчатые его башни, дерновые раскаты, уставленные пушками, белые палатки вокруг, — с ума можно было сойти русскому человеку. Как сон какой-то нелепый — игра не игра, и все будто вправду. В размалеванной палате, на золоченом троне под малиновым шатром сидит развалясь король Фридрихус: на башке — медная корона, белый атласный кафтан усажен звездами, поверх — мантия на заячьем меху, на ботфортах — гремучие шпоры, в зубах — табачная трубка… Без всяких шуток сверкает глазами. А вглядишься — Федор Юрьевич. Плюнуть бы, — нельзя. Думный дворянин Зиновьев от отвращения так-то плюнул, — в тот же день и повезли его на мужицкой телеге в ссылку, лишив чести… Наталье Кирилловне самой пришлось ехать в Преображенское, просить, чтобы его простили, вернули…
А царь Петр, — тут уже руками только развести, — совсем без чина — в солдатском кафтане. Подходя к трону Фридрихуса, склоняет колено, и адский этот король, если случится, на него кричит, как на простого. Бояре и окольничие сидят — думают в шутовской палате, принимают послов, приговаривают прешпургские указы, горя со стыда… А по ночам — пир и пьянство во дворце у Лефорта, где главенствует второй, ночной владыка, — богопротивный, на кого взглянуть-то зазорно, мужик Микитка Зотов, всешутейший князь-папа кукуйский.
Затем, — должно быть, уж для полнейшего разорения, по наговору иноземцев проклятых, — пригнали из Москвы с тысячу дьяков и подьячих, взяли их из приказов, кто помоложе, вооружили, посадили на коней, обучали военному делу без пощады. Фридрихус в Думе сказал:
— Скоро до всех доберемся… Не долго тараканам по щелям сидеть. Все поедят у нас солдатской каши…
Петр, стоявший у дверей (садиться при короле не смел), громко засмеялся на эти слова. Фридрихус бешено топнул на него шпорой — царь прикрыл рот… Плакать тут надо было, все грехи свои помянув, с молитвой, сообща, пасть царю в ноги: «Руби нам головы, мучай, зверствуй, если не можешь без потехи… Но ты, наследник византийских императоров, в какую бездну влечешь землю российскую… Да уж не тень ли антихриста за плечом твоим?..» Так вот же, — духу не хватило, не смогли сказать.