Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стрельцы расступились, пропуская поезд. Дьяк слез с коня. Возок, подъехав, повернул боком, но никто не вышел из него… Все глядели на этот возок — изумленный шепот пошел по народу…
Из-за сруба показался Емельян Свежев в красном колпаке, с кнутом на плече. Помощники его взяли из саней девку, пинками потащили к столбу, сорвали с нее шубейку и привязали руками в обнимку за столб. Дьяк громко читал по развернутому свитку, покачивая печатями. Но голос его на трескучем морозе едва был слышен, только и разобрали, что девка — Машка Селифонтова, а немец — Кулькин, не то еще как-то… Из саней виднелись вздернутые его плечи и лысый затылок.
Лошадиное лицо Емельяна неподвижно улыбалось. Не спеша подошел к столбу. Снял кнут. И только резкий свист услышали, красный, наискось, рубец увидели на голой спине девки… Кричала она по-поросячьи. Дали ей пять у даров, и те вполсилы. Отвязали от столба, шатающуюся подвели к костру, и Емельян, выхватив из углей железо, прижал ей к щеке. Завизжала, села, забилась. Подняли, одели, положили в сани и шагом повезли куда-то по Москве-реке, в монастырь.
Дьяк все читал грамоту. Взялись за немца. Он вылез из саней, низенький, плотный, и сам пошел к срубу. Вдруг сложил дрожащие ладони, поднял опухшее с отросшей темной щетиной лицо и, сукин сын, немец, — залопотал, залопотал, громко заплакал… Подхватили, поволокли на сруб. Там Емельян сорвал с него все, догола, повалил, на розовую жирную спину положил еретические книги и тетради и поданной снизу головней поджег их… Так было указано в грамоте: книги и тетради сжечь у него на спине…
С берега (где стоял Цыган) крикнули:
— Кулькин, погрейся…
Но на этого, — губастого парня, — зароптали:
— Замолчи, бесстыдник… Сам погрейся так-то…
Губастый тотчас скрылся. От подожженного с четырех концов сруба валил серый дым. Стрельцы стояли, опираясь на копья. Было тихо. Дым медленно уплывал в небо…
— Он наперед угорит, дрова-то сырые…
— Немец, немец, а тоже — гореть заживо… ох, господи…
— Грамоте учился, писал тетради, и вот — на тебе…
Из кожаного возка, — теперь все различали, — глядело сквозь окошечко на дым, на взлизывающие языки огня мертвенное лицо, будто сошедшее с древнеписанной иконы…
— Гляди, очами-то сверкает, — страх-то!..
— Не дело патриарху ездить на казни…
— Людей жгут за веру… Эх, пастыри!..
Это проговорил Овдоким, — звонко, бесстрашно… Все, кто стоял около него, отстранились, не отошли только Иуда и Цыган… Топоча клюками, он опять:
— Что же из того — еретик… Как умеет, так и верует… По-нашему ему не способно, — скажем… И за это гори… В муках живем, в пытках…
Огромный костер шумел и трещал, искры и дым завивало воронкой. Некоторые будто бы видели сквозь пламя, что немец еще шевелится. Возок отъехал на рысях. Народ медленно расходился. Иуда повторял:
— Идем, Овдоким…
— Нет, нет, ребятушки… (Глаза у него смеялись, но чистое, как из бани, красное лицо все плакало, тряслась козлиная борода.) Не ищите правды… Пастыри и начальники, мытари, гремящие златом, — все надели ризы свирепства своего… Беги, ребятушки, пытанные, жженые, на колесах ломаные, без памяти беги в леса дремучие…
Опосля только удалось увести Овдокима, — пошли втроем в переулок, в харчевню.
10
Наконец-то Цыган взял ложку, — рука дрожала, когда нес ко рту капающие на ломоть постные щи. Он очень боялся, что его не возьмут в харчевню, и по дороге жаловался на жизнь, вытирал глаза голицей. Овдоким, помалкивая, бежал на клюках, как таракан. У ворот вдруг спросил:
— Воровать умеешь?
— Да я — если артельно! — хоть в лес с кистенем…
— Ох, какой бойкий…
— Как ты нас понимаешь, кто мы? — спросил Иуда.
Цыган заробел: «Отделаться от меня хотят…» С тоской глядел на покосившиеся ворота, на сугроб во дворе, обледенелый от помоев, на обитую рогожей дверь, откуда шел такой сытый дух, что голова кружилась. Сказал тихо:
— Люди вы вполне справедливые… Что ж, если воруете, так ведь от горя, не по своей вине… Половина народа нынче в леса-то уходит… Дорогие мои, не гоните меня, покормите чем-нибудь…
— Мы, сударь, когда жалостливые, а когда — безжалостные, — сказал Овдоким. — Смотри-и! — и, взяв обе клюки в левую руку, погрозил ему: — Прибился к нам, — не пяться… Иуда, голубок, ты с добычей?
Иуда вытащил из кармана кисет, высыпал на ладонь медные деньги. Втроем сосчитали уворованное. Овдоким сказал весело:
— Птица не жнет, не сеет, а господь кормит. Многого нам не надо, — только на пропитание… Идем с нами, кривой…
В харчевне сели в дальнем углу, куда едва доходил свет от сальной свечи на прилавке. Народу было немало, — иные по пьяному делу шумели, расстегнув разопревшие полушубки, иные спали на лавках. Овдоким спросил полштофа и горшок щей. Когда подали, стукнул ложкой:
— Ешь, кривой, это божье…
Отпил из штофа, жевал часто, по-заячьи. Глаза светились смехом.
— Расскажу вам, ребятушки, притчу… Слушайте али нет? Жили двое, — один веселой, другой тоскливой… Этот-то веселой был бедный, что имел, — все у него отняли бояре, дьяки да судьи и мучили его за разные проделки, на дыбе спину сломали, — ходил он согнутый… Ну, хорошо… А тоскливой был боярский сын, богатый, — скареда… Дворовые с голоду от него разбежались, двор зарос лебедой… Си-идит день-деньской один на сундуке с золотом, серебром… Так они и жили, У веселого нет ничего, — росой умылся, на пень перехстился, есть захотел — украл али попросил Христа ради: которые, небогатые, всегда дают, — им понятно… И — ходит, балагурит, — день да ночь — сутки прочь. А тоскливой все думал, как бы денег не лишиться… И боялся он, ребятушки, умереть… Ох, страшно умирать богатым-то… И, чем больше у него казны, тем неохочее… Он и свечи пудовые ставил и оклады жертвовал в церковь, — все думал, что бог ему смертный час оттянет…
Овдоким засмеялся, елозя бородой по столу. Протянув длинную руку с ложкой, черпанул щец, пожевал по-заячьи и опять:
— А этот богатый был тот самый человек, кто мучил веселого, пустил его по миру… Вот раз веселой залез к нему воровать, взял с собой дубинку… Туда-сюда по палатам, — видит — спит богатый на лавке, а сундук под лавкой. Он сундук-то не заметил, схватил богатого за волосы: ты, говорит, тогда-то меня всего обобрал, давай теперь мне сколько-нибудь на пропитание… Богатому смерть страшна и денег жалко, отпирается — нет и нет… Вот веселой схватил дубинку да и зачал его возить и по бокам и по морде… (Иуда оскалил зубы, загыкал от удовольствия.) Ну, хорошо, — возил, возил, покуда самому не стало смешно… Ладно, говорит, приду в другую ночь, приготовь мне полную шапку денег…
Богатый, не будь дураком, написал царю, — прислал царь ему стражу… А веселой мужик ловкой… Все-таки он эту стражу обманул, пробрался к богатому, за волосы его схватил: приготовил деньги? Тот трясется, божится: нет и нет… Опять веселой зачал его мутузить дубинкой, — у того едва душа не выскочила… Ладно, говорит, приду в третью ночь, приготовь теперь сундук денег…
— Это справедливо, — сказал Цыган.
— Он уже его отмутузил, — смеялся Иуда.
— Ну, хорошо… В этот раз прислал царь полк охранять богатого… Что тут делать? А веселой был мужик хитрый. Переоделся стрельцом, пришел на двор к богатому и говорит: «Стража, чье добро стережете?..» Те отвечают: «Богатого, по царскому указу…» — «А много ли вам за это жалованья дадено?..» Те молчат… «Ну, — говорит веселой, — вы дураки: бережете чужое добро задаром, а богатый, как собака, на той казне и сдохнет, вы только утретесь…» И так он их разжег, — пошли эти солдаты, сорвали замки с погребов, с подвалов, стали есть, пить допьяна, и, конечно, стало им обидно, — ночью выломали дверь и видят — богатый трясется на сундуке, весь избитый, обгаженный. Тут наш проворный стрелец схватил его за волосы: «Не отдал, говорит, когда я просил свое, отдашь все…» Да и кинул его солдатам, те его на клочки разорвали… А веселой взял себе, сколько нужно на пропитание, и пошел полегоньку…
К столу, где рассказывал Овдоким, подсаживались люди, слушая — одобряли. Один, не то пьяненький, не то не в своем уме человек, все всхлипывал, разводил руками, хватался за лысый большой лоб… Когда ему дали говорить, до того заторопился, слюни полетели, ничего не понять… Люди засмеялись:
— Походил Кузьма к боярам… Всыпали ему ума в задние ворота…
На прилавке сняли со свечи нагар, чтобы виднее было смеяться… У этого Кузьмы курносое лицо с кустатой бородкой все опухло, видимо бедняга пил без просыпу. На теле — одни портки да разодранная рубаха распояской.
— Он и крест пропил.
— Неделю здесь околачивается.
— Куда же ему идти-то — босиком по морозу…
— Горе мое всенародное — вот оно! — схватясь за портки, закричал Кузьма. — Боярин Троекуров руку приложил! — Живо заголился и показал вздутый зад в синих рубцах и кровоподтеках… Все так и грохнули. Даже целовальник опять снял пальцами со свечи и перегнулся через прилавок. Кузьма, подтянув портки: