В стороне от большого света - Юлия Жадовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дедушка вошел.
Тут я могла разглядеть его лицо: оно было продолговатое, худощавое; крутой лоб, вместе с бровями надвинувшийся на глаза, напомнил Тарханова; нос прямой, короткий; губы тонкие, с резкими чертами на углах; борода вытянутая и загнутая. Светло-серые глаза глядели быстро, с какою-то суровою рассеянностью, не останавливаясь ни на чем. Смотря на него, думалось, что он сдерживает внутренний гнев, внутреннее недовольство окружающими и что вот-вот сейчас скажет что-нибудь неприятное. Чувствовалось, что ему все не нравится, все не по нем.
Софья познакомила нас.
— Вы навсегда останетесь у Татьяны Петровны или на время? Ведь Авдотья Петровна умерла?
Я отвечала утвердительно на эти вопросы.
— Оставила ли вам что-нибудь Авдотья Петровна? Софья вспыхнула.
— Да, она дала мне вексель в небольшую сумму.
— Ну, все же это вам пригодится, хоть на приданое. Каких лет умерла Авдотья Петровна? ведь, я думаю, ей под семьдесят было?
— Да, уж было.
— Ну что же, слава Богу, пожила. Для женщины это очень довольно.
— Однако все же Евгении Александровне очень тяжела эта потеря, — сказала Софья.
— Что ж делать? этого надо было ожидать. Смерть — вещь обыкновенная, особливо в наши годы, она уж в порядке вещей. Вот молодой человек умирает — жаль: тут нарушается закон природы.
— А все равно жаль, стар или молод умирает тот, кого любишь…
— Ну, уж это, душа моя, ваши женские рассуждения. Уж как женщины начнут рассуждать, так беги дальше… — сказал он резко.
— Разве женщины не способны рассуждать? — спросила я.
— Вы способны рассуждать о чепчике, о модах, — вот это ваше дело.
— Неужели нам только это дано в удел? — сказала я.
— Э, сударыня! удел-то дан вам прекрасный, да вы презираете его. Фи! как можно! — романтизмом питаетесь, фантазиями. Страсти различные сочиняете себе… Посмотрите-ка, нынче девушка замуж не иначе пойдет, как дай ей по страсти, а страсть-то прогорит, тут — фю! — и свисти в ноготок.
— Нельзя же без любви, — вдруг отозвалась Надя.
— Ну, уж и ты туда же! — закричал он. — Уж ты, сделай милость, не мешайся! Ты, матушка, живешь фантазиями! Ты — материальность… Тебе бы только романы читать.
— Такая же материальность, как все, — пробормотала Надя надувшись.
— Бормочи, бормочи себе под нос. Да! я все не дело говорю, я старый дурак!
Софья не выдержала и сказала с горечью:
— Ах, дедушка! можно ли это! кто ж это думает?
— Да ведь я знаю, что вы это думаете! Вам все не нравится. Вы бы все по-своему перевернули! Погоди вот, умру; вот тогда вспомните меня, да поздно. Тогда…
Но Софья быстро вспрыгнула к нему на колени, обняла его и прервала его речь поцелуями.
— Не смейте этого говорить, не смейте, — говорила она с ласковою фамильярностью, — я разозлюсь, я буду больна…
Он, видимо, смягчился, но старался скрывать это смягчение нахмуренным видом.
— Нечего злиться, душа моя, — отвечал он уже довольно нежно, хотя все еще раздра-жительно. — Я дело говорю… А по-моему, когда старший говорит, — хорошо ли, дурно ли, так ли, не так ли, — младшие должны молчать. Правда ли, Евгения Александровна? — обратился он ко мне.
— Я думаю, правда, — отвечала я против души, единственно из страха возобновить его резкий, громкий говор противоречием.
— Да, — сказал он, — все вы, должно быть, не так думаете. Вот и самовар принесли. Пейте чай, а мне нужно съездить.
— Куда вы едете? — спросила Софья.
— Мало ли куда нужно! экое ведь женское любопытство.
— Я так спросила.
— Так, так! то-то и есть, что вы делаете все так, не подумавши. Что придет в голову, то и давай. Также как давеча, вдруг пришла фантазия — дымом пахнет… а дымом и не думает пахнуть… Ну, прощай, душа моя!
Софья поцеловала у него руку, Надя последовала ее примеру.
— Не пугайтесь дедушкиной резкости, Евгения Александровна, — сказала мне Софья, — он подчас раздражителен, особенно, когда его что-нибудь заботит… В сущности, это благородный, честный человек, уверяю вас. У него здравый, практический ум, много опытности, довольно верный взгляд на многие предметы.
— Я вам верю…
— Ну уж, мой друг, — сказала Надя, — Бог с ней, с его честностью, с его благород-ством! Пусть бы он был поменьше честен и благороден, только бы не кричал так.
Софья засмеялась.
— Что делать, моя милая, у всякого свои слабости. Вот ты не можешь говорить с ним спокойно, всегда каким-то недовольным тоном отвечаешь; не можешь промолчать ни разу на его замечания, а это бы избавило нас обеих от многих неприятностей…
— Не могу! — сказала Надя, — делаюсь больна, если переломлю себя. Слышите, — сказала она мне, — есть ли человеческая возможность сделать из себя деревяшку, быть безгласной, быть дурой — не сметь сказать ни одного слова? Вас, например, стали бы сейчас уверять, что у вас бородавка на носу, и если бы вы осмелились сказать "нет!", подняли бы страшный крик и историю! Было бы вам это приятно? Да это ад, это пытка! Я точно над пропастью хожу по тоненькой жердочке и каждую минуту обмираю, чтоб не оступиться…
— Ведь он часто и правду говорит, моя милая.
— Бог с ним и с правдою! — отвечала Надя, — эта правда опротивеет. Он воображает, что грубостью и криком заставит полюбить истину. Он, право, похож на тех миссионеров, которые огнем и мечом проповедовали христианство.
— Ну, довольно об этом. Евгении Александровне, я думаю, не оставит приятного впечатления первый визит к нам. Как хорош свет солнца! — сказала она после некоторого молчания, глядя, как солнечный луч озарял ветки плюща и рисовал их правильною тенью на белых занавесках. — Что, если бы не было солнца, весны и цветов, — продолжала она, — я бы с ума сошла. У меня едва достает сил переносить нашу угрюмую, морозную восьми-месячную зиму. К концу я начинаю впадать в физическое и нравственное утомление, и продолжись зима еще два месяца — мне кажется, я умерла бы.
С этих пор я часто бывала у Низановых.
Дмитрий Васильевич Низанов был странный человек. Я следила с невольным любо-пытством за этим многосложным характером, достойным пера не столь слабого, как мое.
Особенность этого характера заключалась не в главных правилах и убеждениях. Обозначение и разъяснение этих правил и убеждений указало бы только на одну сторону его и сделало бы его похожим на многих и многих, тогда как это сходство не довершило бы и вполовину портрета. Нет, у него в характере было несколько физиономий, если можно так выразиться, и все они сливались в одну, под одним господствующим суровым колоритом. Дух неудержимого противоречия царствовал в душе этого человека; он противоречил всем и каждому; противоречил даже самому себе, если слышал собственные свои мнения в устах других, особенно в устах тех, кому он хотел доказать, что они глупее его и что у него на все свой взгляд. Он даже до того увлекался этою страстью иметь свой взгляд, что, будучи человеком умным от природы, говорил иногда несообразности. Эти противоречия лились страшным потоком особенно тогда, когда дело доходило до предметов, выходящих из круга его понятий. Искажать эти предметы, налагать на них печать своего странного суждения — было для него каким-то особенным наслаждением.
Но когда он встречался с людьми практическими, когда дело шло о какой-нибудь материальной общественной пользе или общественном учреждении или решался так, между собой, какой-нибудь административный вопрос, тогда Дмитрий Васильевич выказывал мудрость прямую, опытную, здравую. Честность и правди-вость его признавались всеми.
Этот человек, за порогом своей домашней жизни и за порогом интересов души и сердца, искусства и науки, был человек полезный и дельный.
В домашней жизни он создал себе железный трон, и воля близких, нравственная самостоятельность их личности разбивалась об этот трон.
Он преследовал их даже в самых намерениях, он подозревал, угадывал эти намерения (это значит, что он все-таки понимал человеческую природу) и громил, душил, давил их своими грозными, раздражающими сентенциями. Он неутомимо преследовал одну цель: заставить Софью и Надю, а хорошо бы и всех, думать, чувствовать, глядеть на Божий свет и людей так, как он сам думает, чувствует и глядит. Никакого отступления от этих требований он не допускал, самую натуру хотел бы он переделать.
И все эти преследования он пересыпал выражениями нежности не только к Софье, которую любил истинно, но даже и к неудержимой спорщице Наде, которая немало способствовала дурному расположению его духа. Он не был злопамятен, и ласка производила на него подчас благодатное воздействие.
Жизнь его сложилась из мелочей, между тем как душа стремилась к более возвышенной деятельности, и вот, чтоб удовлетворить этой душевной потребности, он часто из пустой причины, из ничтожного обстоятельства делал важные, строгие и мрачные нравственные выводы и клал камнем на сердце то, что могло бы скользнуть тихо и незаметно, не оставляя тягостного впечатления.