Том 5. Вчерашние заботы - Виктор Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остров Четырехстолбовой остался по корме, а по носу на карте скромно открылся мыс Матюшкина. Среди сложных местных названий он выглядит так же неприметно, как мыс Карлсона на северной оконечности Новой Земли.
Приколымский островок Четырехстолбовой, забытый богом, описал в 1821 году мичман Матюшкин, совершив пеший переход с материка в компании с Врангелем. Всего за четыре года до этого он закончил вместе с Пушкиным лицей и уже успел обернуться вокруг света.
…Завидую тебе, питомец моря смелый,Под сенью парусов и в бурях поседелый!..
Единственный раз в жизни Пушкин завидовал. Да, да, Пушкин завидовал! И не Данте или Гомеру завидовал, а простому моряку.
Какая притягательная сила в океанской волне!
Сидишь ли ты в кругу своих друзей,Чужих небес любовник беспокойный?Иль снова ты проходишь тропик знойныйИ вечный лед полуночных морей?
Счастливый путь!.. С лицейского порогаТы на корабль перешагнул шутя,И с той поры в морях твоя дорога,О волн и бурь любимое дитя!
Сколько написано о слиянии человека с конем, парусом и машиной и ощущении счастья от этого; о счастье полета или штормового плавания под парусами. А суть, кажется мне, как раз в том, что нельзя разрешать себе полное слияние ни с парусом, ни с машиной, — нельзя! Дилетант думает, что через такое слияние он сам станет ветром, морем, вселенной, временем. Это-то и отличает профессионала от любителя. Профессионал знает, что не должно допускать себя до подобных слияний, что работа полным-полна самоограничений, самообладания, самоконтроля и в силу этого полным-полна скуки и рационализма.
Ты сохранил в блуждающей судьбеПрекрасных лет первоначальны нравы:Лицейский шум, лицейские забавыСредь бурных волн мечталися тебе.
Ты простирал из-за моря нам руку,Ты нас одних в младой душе носилИ повторял: на долгую разлукуНас тайный рок, быть может, осудил!
Перед отплытием волонтера Феди Матюшкина в первую кругосветку Пушкин напутствовал друга по части ведения путевых заметок. Он предостерегал от излишнего разбора впечатлений и советовал лишь не забывать подробности жизни, всех обстоятельств встречи с разными племенами и характерными особенностями природы. Пушкин хотел фактов. Документализма, как ныне говорят, а не охов и ахов Бестужева-Марлинского.
В 20-30-е годы прошлого века очерки и заметки моряков-писателей публиковались щедро и пользовались огромным успехом у читающей публики, ибо базировались на романтизме — навевали золотые сны, уводили из кошмара родины в далекие и суперпрекрасные миры. Но этот «увод» совершался не беллетристами-литераторами, а обыкновенными моряками. Документальная подкладка сообщала их очеркам искренность, а грубоватость языка и неровность слога, например, Головнина вызывали у Бестужева даже недоуменное восхищение.
Волонтер Матюшкин записки в рейсе тоже вел, их нашли, но полностью и до сих пор не опубликовали. Первый раз частично использовали в 1956 году. Это опять к тому, что мы ленивы и нелюбопытны. А возможно, это связано с тем, что будущий адмирал Матюшкин не одобрял офицеров-декабристов. Это, правда, не помешало адмиралу отправить в Сибирь Пущину пианино.
Адмирал похоронен на Смоленском кладбище. Потому я знаю о нем с детства. Близко покоится бабушка моя, Мария Павловна. И мама, когда мы навещали бабу Маню и проходили мимо могилы Матюшкина, рассказывала, как он не разрешал бить матросов и считал, что молиться, ходить, спать, сидеть, петь, плясать по дудке — убивает человека сначала духовно, а потом и физически. И что по его настоянию соорудили в Москве первый памятник Пушкину…
При всем при том старик был крутоват. Незадолго до того как упокоиться на Смоленском кладбище, он написал замечания к новому морскому уставу. В устав проектировалась статья, разрешающая «во избежание напрасного кровопролития» сдачу корабля противнику при пиковом положении. Матюшкин на полях проекта заметил: «Ежели не остается ни зерна пороха и ни одного снаряда, то остается еще свалка или абордаж…»
И позорную статью не занесли в устав.
Баба Маня тоже была женщина строгая и крутого, этакого адмиральского нрава. Ее в семействе не только слушались беспрекословно, но и побаивались трепетно.
Незадолго до того как упокоиться на Смоленском кладбище, она рассказала нам с братом притчу.
…Однажды люди шли тяжким путем по горам. Не было видно солнца днем и звезд ночью, тучи льнули к вершинам. Нашелся среди путников один, который назвался Проводником и вел их.
Путники истощились и часто падали, они давно уже съели последний хлеб. И Проводник, чтобы ободрить, сказал: «Вон, видите гору? За ней конец пути».
И упавшие ободрились и поднялись. У той горы Проводник сказал им: «Я ошибся. Конец пути за следующей горой». И они пошли к следующей горе. И Проводник сказал на вершине ее: «Я солгал вам, чтобы упавшие ободрились. Конец пути только за следующей горой».
И путники долго прощали ему ложь, потому что она помогала им идти. Но наконец тяжесть разочарования стала невыносимой. И даже самые сильные пришли в отчаяние и легли на землю. Тогда Проводник сказал: «Вы не верите, что конец пути близок, потому что я много раз обманул вас. Но теперь я не лгу и, чтобы вы поверили мне, готов лишить себя жизни». И он пошел к краю пропасти, чтобы броситься в нее.
Но никто и теперь не нашел в себе сил подняться.
«Люди, — тогда сказал Проводник. — Простите меня. Я опять солгал вам. Конец пути еще очень далек. За самой дальней вершиной еще нет и половины пути».
И тогда поднялся с земли один из спутников и сказал: «Веди. Я пойду». И еще один встал и сказал: «Я пойду тоже». И все сильные духом встали, решив лучше умереть в пути. А слабые духом остались и тем облегчили путь сильным духом, потому что не надрывали их душ словами сомнений и отчаянья.
А Проводник, бредя впереди, все не мог понять, отчего ложь о близком уже конце пути, ложь, которую воистину он готов был подтвердить своей смертью, не заставила людей ободриться. А правда о бесконечно еще далеком конце пути подняла людей с обочины дороги.
И они идут за ним, и он не слышит слез и стенаний, как слышал раньше. И даже песню запели, найдя для нее силы и твердость духа. И Проводник пел с ними: «Дорогу осилит идущий, хотя нет конца у дорог…»
…Осень, дождь, опавшие листья, грусть о самом себе, которая возникает возле могил. Слухи, что Смоленское кладбище скоро сровняют с землей. И величие горы Паркалай.
Две вершины мыса Большой Баранов. И две речки впадают с обеих сторон мыса в Ледовитый океан — Крестовая и Антошкина.
Кекуры — каменные столбы — застыли в миллионнолетнем молчании на вершинах и склонах. Кекуры стоят семьями. И бессмертны, как хорошая семья. И стоят насмерть под натиском ветров, времен, снегов, льдов, туманов. И веет от кекуров древними поверьями, и клочья мамонтовой шерсти должны висеть на кекурах, ибо когда-то мамонты терлись о них, как наши свиньи о забор.
Сибирь под нами.
Сибирь, Сибирь, Сибирь — даль за далью.
Наш русский Восток.
В свое время я преодолел лень и произвел некоторого рода социологическое исследование. Вопрос задавался один: «Что у вас возникает в воображении, в мысли, когда я говорю слово „Восток“?»
Доктор физико-математических наук А. А. Ансель ассоциировал это с Мао Цзэ-дуном. Доктор тех же наук В. М. Шахтеров увидел Самарканд.
Занятно, что мой старый друг, капитан дальнего плавания Л. А. Шкловский, для которого «Восток» — рабочее понятие, который неоднократно обернулся вокруг планеты на восток и видел все возможные страны на востоке, тоже ассоциировал почему-то с Самаркандом, хотя Самарканд далек от воды. Его сын — инженер, в прошлом воздушный десантник, — назвал два слова: «слон» и «чалма». Жена капитана — «мечеть» и «солнце». «Солнце» же мелькнуло в сознании заместителя директора Института цитологии и генетики Р. И. Салганика, который сам проживает на востоке — в Новосибирске. Его коллега генетик, докторша биологических наук И. И. Кикнадзе назвала еще «яркие краски». Крупный химик, лауреат премии, увидел пустыню и солнце над ней. Его сын, тоже химик, — «белое солнце пустыни».
Из всех опрошенных связала понятие «Восток» с Сибирью и всем нашим Зауральем Н. В. Соболева, бывшая ленинградка, работавшая в Доме ученых Академгородка.
Ну, а что знаю о русском Востоке, то есть Сибири, я? Проплавал вдоль нее назад и вперед много раз. Большая Сибирь, длинная.
В сорок четвертом привезли в Омск из Киргизии. Пятнадцати лет. Что запомнилось? Голодуха. Еще раз голодуха. Вернее, уже не смертная блокадная голодуха, а беспрерывное хотение есть… Запомнилось еще, что молоко на рынке продают в замерзшем состоянии — белые круглые льдины… Курить тогда начал. И табак воровать научился, и в заслонку печной трубы дым пускать, и махру от мамы прятать. Еще чего осталось от той Сибири? Очень затруднительное воспоминание… Несмотря на голодуху и всяческую нищету, пробуждение беса в моем отроческом организме. Один великовозрастный балбес надоумил сплавать через Иртыш — тогда, мол, легче станет…