Том 5. Вчерашние заботы - Виктор Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Перестаньте вы, Фома Фомич, про чаек, — сказал я. — В этих белоснежных птичек души потонувших моряков воплотились, а вы для них рыбы жалеете!
Он встал, прошелся по каюте, нацепил очки, посмотрел бумажки на моем столе, потом поднял очки на лоб и сказал:
— Вот вы их защищаете, а в Мурманске теперь только скользкого кальмара купишь… — И продолжал грустно: — И это в самом центре рыбной промышленности! А что про Бологое говорить? Там кильку-то последний раз на елке в золоченом, значить, виде наблюдали! А для меня это не просто закусь. Мне для жизни ее надо. Во всей династии нашей, как помню, рыбу уважали. Вот деда, например, помню, Степана Николаевича, так он любую селедку с хвоста начинал и жабрами заканчивал. В костях-то самая польза для мозга. А ты, Викторыч, такую чушь насчет их душ порешь…
Мне немного надоела эта сократовская беседа, и я поклялся, что все хвосты и все позвонки от селедки, которые мне до конца рейса положены, буду с теплой симпатией отдавать Фоме Фомичу.
Он отлично понял, что я понял, что он здесь с какой-то серьезной целью и что мне надоело ждать сути дела. И он вытащил бланк радиограммы и подал мне:
— Знаете?
«Родственники уезжают остаюсь на улице жду целую твоя Эльвира».
— Эту нет, — сказал я.
— Розыгрыш, Викторыч. Не вру. Я эту Эльвиру и пальцем не трогал. Да и в кадры запрос послал. В рейсе она. Об этом и сказать хочу. Чтобы вы, значить, чего-нибудь не подумали…
— Фома Фомич! За кого вы меня принимаете? За суку, что ли? — спросил я, искренне обидевшись. — Вы супруги опасайтесь, а не меня.
— Вы сегодня на вахту не вставайте, — сказал Фомич, немного успокоившись. — Ледок слабее пошел. Пускай Тимофеич покувыркается. Раньше-то, когда без дублеров, старпомы сами кувыркались. Вот он, значить, и покувыркается.
— Спасибо, Фома Фомич, но я уже нормально себя чувствую, а старпому не доверяю. Нельзя ему судно поручать. Опасно.
— Да, — вразумительно согласился Фомич и ушел.
А я принялся за «Пошехонские рассказы». Правда, рассказов среди них пока как-то так не обнаруживается. Другой это жанр. И вышел Щедрин, мне кажется, целиком и полностью из «Истории села Горюхина», из летописи сей, приобретенной автором за четверть овса и отличающейся глубокомыслием и велеречием необыкновенным.
Если бы кто заказал мне попробовать написать о Щедрине, то я начал бы с покупки его книг в Мурманске. Потом съездил бы (обязательно трамваем и с двумя пересадками) к нему на кладбище. И подробно, минута за минутой, описал это трамвайное путешествие, стилизуя щедринские интонации и беспощадно воруя его собственные высказывания, но, как и всегда в таких случаях делаю, не заключал бы ворованные цитаты в кавычки. И назвал бы «Андроны едут…»
Шопенгауэр видел источник юмора в конфликте возвышенного умонастроения с чужеродным ему низменным миром. Кьеркегор связывал юмор с преодолением трагического и переходом личности от «этической» к «религиозной» стадии: юмор примиряет с болью, от которой на этической стадии пыталось абстрагироваться отчаяние.
В эстетике Гегеля юмор связывается с заключительной стадией художественного развития (разложением последней, «романтической» формы искусства).
Салтыков-Щедрин — юморист высшего из высших классов, но ни под какое из этих умных и интересных высказываний не подверстывается, ибо до мозга костей русский, а высказывания эти — западные.
Когда Фомич мил? Когда простыми словами тихо говорит о тех муках и жертвах, которые он пережил и перенес в блокаду и вообще на фронте и после фронта. О лилово-чернильных деснах от цинги в Ленинграде, выпавших зубах, замерзшем прямо на горшке-ведре его товарище по школе, о своем младшем брате, который воевал ровно один день на Курской дуге, был страшно ранен разрывной пулей сквозь брезентовый ремень в живот, перенес три ужасные операции, потом туберкулез позвоночника, потом восемь месяцев гипса, потом три года в ремнях, и при этом «настрогал» трех ребятишек, и «вот женка-то намучилась».
Все это Фомич говорит как полномочный представитель народа, который своим животом заслонил страну от врага и гибели, но никак не кичится. Он показывает на скрученном полотенце толщину и внешний вид шрамов брата, показывает, какие у него самого были ручки и ножки — как у дохлого цыпленка, и т. д. И вдруг он проговаривается о каких-то странных деталях. Например: израненного братца каждые шесть месяцев таскали на перекомиссию, но, вообще-то говоря, чего ему было со своим дырявым пузом ее бояться? Ан выясняется, что родители отдали доктору из комиссии «полбарана», чтобы он не забрил братца обратно в армию. Так вот, откуда полбарана в сорок третьем или сорок четвертом годах? Или проскальзывает, что братца отпаивали после госпиталя молоком, так как у родителей была корова. И конец войны Фомич встретил на побывке дома с коровой.
Вот оно как.
Улыбка Колымы
Человека более всего поддерживает надежда, предположение, мечта.
Ф. Ф. Матюшкин. Замечания к проекту нового морского уставаВремя на девять часов впереди Москвы — певекское уже. Легли на колымский отрезок пути. Все продолжаем ехать на усах у «Владивостока». Лед десять-девять баллов, часто сторошенные участки, с гребнем будет до пяти метров.
На огромной махине ледокола вертолетик, привязанный к кормовой взлетно-посадочной площадке, кажется таким слабым, нежным и женственным, что хочется подарить ему букетик багульничка.
Из-под винтов ледокола то и дело вспениваются рыже-мутные струи — Восточно-Сибирское море, в которое мы наконец прорвались, самое мелкое из арктических морей, и могучие винты «Владивостока» вздымают с грунта ил и песок.
Очень забавно, как чем-нибудь провинившиеся ледоколы начинают говорить по радиотелефону голосом с поджатым хвостом.
Вот только что ледокол разговаривал с вами волево-стальным тоном, сурово вас подстегивал и подкусывал. И вы ему послушно и почтительно внимали. Появляется в небесах самолет полярной авиации. И вы из подхалимажа к суровому ледоколу предупреждаете его деликатненько:
«Самолетик, мол, заметили? С правого от вас бортика! Летает там…»
«Сами не слепые!» — лаконично и презрительно обрывает ваш подхалимаж суровый бас ледокола.
Но тут с серых небес, с аленького самолетика раздается, в хрипах и шорохах, другой суровый голос — капитана-наставника:
«Ледокол, какой курс держите?»
«Сто девяносто семь!» — докладывает ледокол уже почему-то тенором.
«А кой черт вас несет не по рекомендованному курсу?!» — гремит с небес саваофовский глас.
«Тут… так… у нас… немного отклонились… следуем к теплоходу „Капитан Кондратьев“…» — все более тончает голос могучего ледокола, превращаясь уже прямо-таки в дискант новорожденного.
«А на кой ляд вы к нему следуете?» — гремит с небес и падает всем нам на головы вместе с воем самолета, который проходит в двадцати метрах над мачтами.
«Тут, э-э, свежие овощи должны принять с „Капитана Кондратьева“, по договоренности!» — лебезит и виляет хвостом ледокол, которому на «Кондратьеве» приволокли из дома — Владивостока — пару ящиков огурцов или помидоров. Саваофовский небесный глас понимающе хмыкает и отпускает ледоколу грехи…
И тогда сразу голос ледокола делается стальным, суровым и недоступным в своем величии:
«Державино»! Почему ход сбавили?!»
И опять он, лицедей, начинает закручивать наши хилые гайки…
Злят физкультурники — бегуны вокруг вертолета на корме ледокола. Злят, конечно, тогда, когда тебе до предела тяжело и неуютно крутиться во льду, весь ты напряжен и обезвожен от напряжения, а тут перед тобой два или целых три здоровенных физкультурника занимаются укреплением здоровья.
После вахты слушал передачу для дальневосточных рыбаков.
Им сообщали, что в Рязани «всем на удивление выскочили опята, обычно появляющиеся в местных лесах в конце лета»…
На дневной вахте опять поломка в машине — лопнула прокладка в трубопроводе охлаждения второго цилиндра.
Механики не сообщают истинного времени, потребного им на ремонт. В результате лишняя нервотрепка с ледоколом.
Механики просили сперва тридцать минут, потом еще тридцать, потом час и т. д. И все это я вынужден был передавать на «Владивосток». А мы подрабатывали «малым», ибо винт крутится от встречного потока, черт бы его побрал!
Арнольд Тимофеевич:
— Вот в тридцать девятом году мы на паровой машине плавали. Разве могла она при буксировке взять да и сама собой загореться? А тишь какая на пароходе, плавность…
На траверзе дельты Индигирки отдали буксир и долго стояли в ожидании, когда «Владивосток» закончит операции с «Капитаном Кондратьевым». Тем временем вертолет завел мотор и куда-то таинственно улетел.
Но Фомич-то сразу усек — куда! На Средней протоке Индигирки есть радиомаяк, а в дельте, среди озер, ручейков и рукавов, что водится? Рыбка! Она, желанная! И повез ледокольный вертолет в арктическую тундру служителям маяка ящик с пивом, а привезет, ясное дело, значить, несколько кулей рыбки. Два часа летал.