Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут дворник с истопником очень испугались, засуетились, вытолкали меня за дверь Котельной — больше читайте и познавайте жизнь — и вослед погрозили кулачищем.
Да я уже все читал, а жизнь познал где-то в восьмом классе! И потом холодно тут, небо в звездах, ветер из степи, снег валит, а я в каких-то сандалиях. Занесет же! Пустите на порог — погреться, повечерять, прикорнуть, принести пользу. Эх, чего уж скрывать — снова выгнали меня, как с Руси. Недотыкомсон! И в Дневнике своем несуразном — при побеге к бегству — я бестолково ору, как баба на пожаре. «И пропали при сем случае тоже два пятака с глаз».
Я сел в Котельнический сугроб, черный от угольной пыли, и сладко задремал, заметаемый. Вижу, как брожу, выползя, жаждою томим, на снежных простынях словесности российской. За окном утро. Погоды никакой нет. Хрустит снег на задворках Коровина, блестит разбитое стеклышко пенсне Коровьева — о боги, боги, вот вам и законченная нескончаемая лунная ночь, а также брошенный лунный свет в разбитом окошке чердака на Васильевском острове в 16-й линии, а Блок еще называл эти линии изгибами — «пять изгибов сокровенных» — это пять линий, по которым Любовь Дмитриевна ходила с курсов, а я-то по подростковой испорченности думал, что это о прекрасных формах Дамы, да, да, все Параскева путаница — Россия, Зима, евреи, и горько повторять: даму — утопить, собачку — под поезд; и бес Петруша, получив пятерку, переходит из второго класса в первый, и Бланк с четверкой по логике получает тройку-Русь, а Маргарита, потеряв даренную Воландом подкову, восклицает: «Боже!..», и голос арестованного Босого хрипит в унисон гласу босого арестанта, и все вокруг кишит извлечениями из, которые неприхотливо переплетаются переплетами, хвостами, хоботами, надоедливо облепляют, жужжат вокруг граната и налезают на кита.
И чудится мне, что достаю я из-под подушки свой Дневник и поглаживаю ему помятую спинку. Записки изгнанника, скорбные письма с понтом самому себе («Здесь я варвар затем, что я никому не понятен и российская речь глупому Гете смешна»). Я перелистываю пожелтевшую, облетевшую листву:
«Начинаю дневник. Дай-ка я напишу, а все прочтут. Вожатая Мойра одобрила. Да и Цой разрешил, просил только показать потом капитану, чтоб не выдать секретов. Это какой такой капитан, это ротенфюрер, что ль, видимо?..
Задумал разводить в бараке пчел. Хотел в комнате на подоконнике, а потом решил в общем туалете. Всем будет приятно и интересно. А радикулитным даже полезно. У нас на Руси об эту пору, на Зосиму-пчелозаступника, ставят ульи в омшаник, готовят их к зиме, собирают мед и отдают его в пространство.
Баб нет. Который (третий!) день без бабы. Горький бобыль. Некого взять за грудки! Хорошо человеку не касаться женщины. Но хреново. Нос мой готов уже отпочковаться и автономно скакать с визитом куда-нибудь в ригу, на сеновал. С немками разве вконец оскоромишься, не та ментальность — я для них существо странное, по-другому пьющее и поедающее, издающее непонятные звуки, инако пахнущее и не туды случающееся. Свобода у них тут, равенство, равенсбрюкство!
А какие русалки были в учительской семинарии — там, в заснеженном плену египетском — русые да синеглазые, Ниловны!
Да-а, ежели б у Клеопатры был Нос (на ночь, приходящий) подлиннее — то-то история была бы…
Живу всухомятку, как в пустыне, как бей алжирский, под самым Носом — уже шишка.
(за набивкой Табаку)
В Гемаре написано, что в раю есть три вещи, «имеющие смысл»: солнце, суббота и секс. А в Германии — по аналогии — дождь, понедельник, безбабье. И ску, и гру, и не к кому с плеткой сходить!
Превращаюсь постепенно в великого русского мечтателя — поручика Кувшинникова. Ах, женщина в песках — бабаабэ пелись губы…
(ночью в постели)
Нос имеет крылья, дабы взлететь на ветку, где уже сидят в ожиданье кудрявые героини пушкинской сказки (так-с, очередная сальность).
А может, опуститься (Орфеич!), зажить припеваючи, отбить у Сени его Ленку-лягушку — представь трагедию! Да было уже подобное, происходило — эллин сбондил Эллен.
(на ведре)
Вышел декрет: всем евреям сдать велосипеды, не ездить в трамвае и автомобиле, покупки делать только с трех до пяти часов. Сидеть в расселине (клюфт по-здешнему) и клюв не высовывать. Кто не слушается, тех журят. Я слышу из коридора: «Ты, гад, сдал лисапед? Говори, гад, куда фарад сховал! Жать будем так, что не видно будет того самого, кого жмут, — а возьмем!»
(за утренним чаем)
День ото дня беспокойство мое усугубляется. Изводит меня это лающее матерное блеяние: «Я-а-а, битте! Я-а-а, битте!»
(на улице)
Матка, млеко, яйки, ссало. Валгалище.
(на извозчике. Милай!..)
Недешево достанутся мне эти мои четыреста двадцать марок в месяц: я расплачиваюсь за них этими отвратительными снами.
Тут — пивное. Там — квасное. А опреснокам — прячься?!.
Читаешь у Генриха Белля: «Столик был заставлен рюмками для яиц…» Ну, немцы же, ну, нелюди! «Германию — в 17-й нумер!»
«По ком звонит Газовый Колокол?» — спросил бы Замятин.
Русские еврейские люди и немецкая неволя. Ихние четыре «к» — кухня, киндеры, кирха, ну и Катастрофа.
В Гемайнде нынче лекция: «Не бороться бы Иакову, но договориться» (из цикла «К праотцам»). А потом танцы скелетов.
«Эйн-соф» — Бесконечность на иврите, имя Бога. Яволь, герр Эйнсофф!
Матрас мой набит чьими-то очень жесткими курчавыми волосами. Сплю беспокойно. Наступает ночь, и из стен вылезают чудовища. Я лежу, прижав одеяло к подбородку и, дрожа, гляжу, как они бродят по комнате, слепо тычась в углы. Дневник свой я прячу в сапог — боюсь, что они возьмут его у меня на проверку и изгадят: «Читал постороннюю книгу», «Балуется», «В принсипы не верит, а в лягушек верит», «Слишком много цитат».
«Всуецитатность суицидальна», как писал мудрый безродный скиталец. Воистину! Цитата есть цикута (sic-так, sic-так).
Мне хочется ставить эпиграф перед каждой своей фразой — столько окрест чудесного поспевшего чужого, тянет нарвать. По корифеям, ех-хе, евреи водятся в библиотеках, где Тлен и банная мокрота, да дьякон-идеалист. Под языком у них червячок, и речь их напоминает ход книжного червя: «В начале была Реминисценция». Не сочинители, но переписчики, Жидяты. Мудрецы с медным колечком на мизинце.
Записки интеллектуала: «В волостных писарях».
Ремизов о Розанове: «лучше Ничше». Да уж, наш-то поскоромней будет!
Свинчивая сие Списание, я всеми силами стараюсь, чтобы не произошла разгерметизация, не упростилось бы, упаси тоже, восприятие, ибо влечет тайна неслыханной сложности, этот вересковый мед, текущий по усам — в пасть, как вереск! Я помню, помню, с завистью облизываясь, что для понимания «Дневника улитки» Гюнтера Грасса надобно знать известное письмо Егора Федоровича к Ротшильду о падении йены и феноменологии иронии Рони-старшего, а для глубинного прочтения «Льва и собачки» — дневник секретаря Толстого в вегетарьянских Телятинках. Когда мы, отложив очередные весла, свешиваемся в книги, то иногда дно видно, а иногда — фиг. И остается подслеповато, с чувством, бормотать: «Они дивные, дивные, дивные!»
«Если все понимать — так и читать не нужно: что тут занятного! Иные слова понимаешь — и то слава богу!» (И. Гончаров)
Уже второй день суббота, потому что завтра воскресенье. Вчерась с Аврелиевых ступеней я даровал евреям Франции право гражданства. Сильный ход! Никаких семи лет ожиданья, никаких «беженцев» и отработок! Вы — граждане.
Отправил дворне, на кухню, депешу: «Быстро сварить обед и маршировать на Ашдод».
В пагоде уже годами не был.
Оказывается, чудовища, которые приходят по ночам, раньше жили в этой комнатке номер пять, они просто хотят кушать и ищут, чего пожрать. «Ночью приятно парного поесть мясца» (Гессе). Когда-то они плохо вымыли туалет, и капо, блоковой, урыл их за кухней. А я-то еще думал, что это там за холмики! А там лежат львы, и им снится Старик, Великий Корчмарь… Теперь буду ходить туда и молиться изредка, когда буду думать, что, может быть, сейчас суббота.
Тризна капо — слеза Пятой. Подсчитали пали — прослезились. Попал в каббалу. В «Туле» со своим самоваром.
«Я бы двух долларов не пожалел, чтобы мне все это разобрали и прочли…»
(И. Гончаров)
Внезапно враз осознал — Слово слоено, сдобно, текст — это не так просто и не просто так! Пример навскидку — в русской народной драме думный дьяк говорит щелкающему едлом народу:
«Да сжалится над сирою МосквоюИ на венец благословит Бориса.Идите же вы с богом по домам,Молитеся — да взыдет к небесамУсердная молитва православных».
Это-с акростих — призывая вроде бы толпу к послушанью, а Бориса пиарствуя на царствие, на самом деле думец крутит динаму, взывает: «Ди-иму!», то есть, значит, убиенного Димитрия. Да услышит!..