Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино - Александр Чанцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, следует сказать о таком выдающемся явлении как «школа Алексеева». Громадный талант ученого органично уживался в В.М.А. с желанием и редким умением воспитывать научную смену. На редкость неблагоприятные для гуманитарной науки 20-е годы прошлого века выдвинули блестящую плеяду учеников Алексеева, которые к концу 30-х голов вошли в пору плодотворной научной зрелости. Тут-то и начался погром. Были убиты Щуцкий, Невский, Васильев, сослан Штукин – и это только самые заметные фигуры первого ряда. Немногих уцелевших уничтожила блокада; послевоенные репрессии довершили разгром великой школы. На подобную высоту отечественная синология (по крайней мере, в филологии) уже никогда не поднималась. Отсутствие преемственности губительно для науки.
2) Такого рода ограничения в китаистике свирепствовали в 1920/ 30-е годы. Со второй половины 1950-х годов можно говорить о некоторых препонах в занятиях классической китайской словесностью – многих ученых более или менее настойчиво понуждали заниматься современной литературой, но те, кто не поддавались давлению, могли продолжать исследовать древнюю и средневековую литературу; давили, по правде сказать, не слишком сильно.
Ничего из новой китайской литературы «протаскивать» не приходилось, после 1949 года вся она была едва ли не более «соцреалистическая», чем советская; до того времени – почти не выламывалась из идеологических рамок.
Разумеется, политика диктовала китаеведению свои требования. Период «великой дружбы» – годы наибольшего благоприятствования для нашей науки: обилие публикаций, множество переводов, стажировки и прочее. С началом «культурной революции» до 1980-х годов – полная изоляция ученых-китаеведов от объекта изучения. Для исследовавших старый Китай – нелепая преграда, для «современщиков» – почти профессиональная катастрофа.
3) Думаю, за исключением случаев грубого идеологического диктата, настоящий ученый всегда чувствует насущные потребности своей науки. Поэтому во всем мире синологи занимались сходными проблемами. Различия, скорее, в ресурсах: средствах, отпускаемых на науку, количестве исследователей, возможностях публиковать статьи и книги и тому подобное.
4) По семейным обстоятельствам я долгие годы и весьма тесно общался с Игорем Михайловичем Дьяконовым, выдающимся ассириологом, историком и лингвистом. Он был огромной личностью и помимо науки, разговоры с ним многое определили в моей жизни.
Из коллег-синологов не могу не упомянуть одного из своих неформальных наставников в китаистике Льва Залмановича Эйдлина. Десятилетиями мы подолгу разговаривали с ним едва ли не ежедневно – о переводе китайских стихов, о науке, о жизни вообще. Мне он – по молодому легкомыслию – казался человеком благополучным, даже преуспевающим. Он был замечательным переводчиком поэзии, великим знатоком старинной китайской словесности. А вот его научные работы, пожалуй, не впечатляли. И только годы спустя после смерти Л. 3., я понял, какую драму в науке пережил этот человек. Аспирант Василия Михайловича Алексеева, он в годы войны в эвакуации защитил блестящую диссертацию о поэте Бо Цзю-и, вполне европейского уровня была работа. В переписке с любимым учителем Эйдлин строил планы дальнейших исследований, его докторская диссертация находилась к концу войны в завершающей стадии. И вдруг – как отрезало. Работа о Бо Цзюй-и осталась не опубликованной. О докторской диссертации никогда ни слова. Лет через пятнадцать защита все-таки состоялась, однако и тема оказалась иной, и научный уровень, увы, не тот. Хотя книга о Тао Юань-мине вполне замечательная, и докторской степени безусловно заслуживала, но…
Теперь я думаю, что Л. 3. Эйдлин в какой-то момент испугался, испугался настолько, что всю оставшуюся жизнь чурался науки сам и своих учеников по мере сил от нее отваживал; ценил изящно, непременно со знанием дела написанные эссе, вообще любил знатоков, не склонных к обобщениям. Или заставлял себя их любить?
5) Это довольно странный вопрос, поскольку речь идет о востоковедении и о гуманитарном знании вообще. Что или кто с чем и с кем должны объединяться?
Какие «наработки» имеются в виду?
Простите, не понимая, ответить не могу.
6) Современникам все обычно видится в печальном свете.
Думаю, дело обстоит вполне обычным образом: есть ученые покрупнее коллег-предшественников, есть послабее. Когда 1994 году мы, группа в востоковедов примерно одних лет и общих взглядов на науку, создавали в РГГУ наш Институт восточных культур и античности, нам казалось, что стоит начать учить студентов «правильно», то есть закладывать классический фундамент – и в языке, и во всем остальном (именно что продолжать традиции российского востоковедения!), как у нас, словно грибы, начнут расти молодые ученые. Все оказалось много сложнее. Но с десяток наших выпускников осталось в науке и уже кое-чего добились.
Так что все не так плохо, надежды терять не стоит.
Марина РейснерРейснер Марина Львовна – иранист-филолог, специалист по классической персидской литературе, профессор кафедры иранской филологии ИСАА МГУ им. М. В. Ломоносова
1) Дореволюционные традиции не были и не могли быть полностью утрачены, поскольку многие классики советской иранистики, такие как Евгений Эдуардович Бертельс, Константин Иванович Чайкин, Александр Николаевич Болдырев были связаны с дореволюционной традицией востоковедения узами ученичества. Огромные потери иранистика понесла в сталинскую эпоху, поскольку многие ученые подверглись репрессиям или просто погибли. Однако даже при довольно сильном идеологическом давлении и, соответственно, тенденциозности в выборе научной проблематики, советская иранистика развивалась достаточно активно. Положительным фактором в этом развитии послужило то, что для многих народов советских республик (таджиков, узбеков, азербайджанцев) персидская классика была частью «родной литературы», хотя и в восприятии роли персидского литературного наследия существовали известные перекосы. Так, общее наследие иранских народов растаскивалось по «национальным квартирам»: Рудаки – таджик, и так далее. К сожалению, эта тенденция сохраняется и после распада СССР. Противопоставить ей можно только серьезное изучение роли единой литературы на классическом персидском языке, которая послужила фундаментом для формирования большого количества более молодых литературных традиций. В то же время, даже в изучении классического наследия существовали свои темы-изгои: так, до определенного момента под запретом было изучение религиозной и религиозно-мистической литературы (суфийская лирика, агиография), а изучавшиеся авторы и произведения интерпретировались тенденциозно (характерный пример – известные работы И. С. Брагинского о Хафизе). Думаю, что однозначно ответить на вопрос о том, были ли забыты или, наоборот, развиты традиции русской иранистики в советский период, не представляется возможным. По собственному опыту могу констатировать, что некоторые запреты в изучении классического наследия удавалось обойти, а некоторые – нет. Так, мне удалось включить в свою диссертационную работу (1980) по истории газели большой раздел о роли поэтов-мистиков в формировании канона персидской классической газели, а моей соученице, а ныне коллеге и соавтору Наталье Юрьевне Чалисовой не рекомендовали продолжать в аспирантуре тему дипломной работы, посвященную суфийской агиографии. В результате она стала выдающимся специалистом в области средневековой персидской поэтики, а к проблемам житийной литературы смогла вернуться только в 1990-е годы. Таких противоречивых ситуаций можно вспомнить довольно много.
2) Естественно, что при переводе и изучении современной литературы наибольшее внимание уделялось так называемым «прогрессивным писателям», поэтому за пределами исследовательского внимания довольно часто оставались большие пласты литературы. Современной персидской прозе в этом смысле повезло больше, чем поэзии. Шедевры персидского реалистического рассказа XX века (Джамал-заде, Садек Хедайат и другие) переведены и хорошо изучены. Иногда, благодаря известности писателя, в число переведенных произведений попадали и заведомо «чуждые» советской идеологии произведения (например, модернистская повесть Садека Хедаята «Слепая сова», рассказы Голамхосейна Саэди, объединенные под названием «Траур в Баяле»). Но это были скорее исключения, чем общее правило. Белым пятном и в смысле изучения, и в смысле перевода на русский язык по сей день остается модернистская поэзия XX века, начиная с ее основоположника Нима Юшиджа (1920-е годы) и кончая авторами середины-конца XX века.
Нельзя сказать, что на эту тему совсем не писали в советской иранистике, но, к сожалению, работа Веры Борисовны Кляшториной, посвященная «новой поэзии» (ше р-е ноу) в Иране, так и осталась единственным монографическим исследованием на эту тему.