Семирамида - Морис Симашко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В вечер еще она написала два письма во Францию: господину Вольтеру и женщине, чей салон влек к себе знаменитые имена Европы, письмо в Польшу к своему давнему и нежному другу и пять писем приближенным людям. Потом коротко записала в дневник обо всем, что происходило в восьмой день пути.
Постелено ей было в горнице на русской кровати. Отослав девушку, она вынула из-за лифа записку. Рисованными буквами там значилось: «Душа моя, Катенька, государыня-матушка! Дозволь хотя бы на час приблизиться, никто, ей-богу, не увидит. Очень уж стосковалось во мне все. Ждать буду твоего знака от спосыльщика. Раб твой и Купидон верный…»
Она улыбнулась себе в зеркало и порвала записку. В виду имелся, как видно, Адонис, а Купидоном она звала его, когда гладила кудри: шелковыми и волнистыми были они у Гришки. Только богомолье она, как и все, делает с серьезностью, так что пусть потерпит до его конца.
Пошла снежная крупа, что к концу мая и вовсе было сюрпризом. Совсем близко вдруг проступали перелески и все так же рассыпанные по оврагам избы. Деревья совсем сделались черными, даже и листья на них не имели цвета. Потом все уплывало в холодный туман, и только звон доносился откуда-то из глубины этой земли: мерный, тяжелый и, обгоняя его, легкий, радостный, на различные голоса. Будто свой характер был тут у каждого города или селения.
Насыпанный на дороге песок расплывался ледяной кашицей, стали мерзнуть ноги. В какую-то минуту захотелось обернуться, махнуть рукой, сесть в карету и проехать оставшиеся на сегодня версты. Вокруг было пустынно, и все равно никто бы не увидел. Но она не стала откликаться на минутную слабость и продолжала мерно ступать в мокром снегу, заслоняясь рукой от ветра. Следовало все делать честно. С падавшим снегом приходило другое видение…
Рассыпались в морозном небе фейерверки, зажигая синий, красный и зеленый огонь в сугробах. Снег валили в реку, и он высился горами чуть не вровень с кремлевскими стенами. Оттуда катились вниз на чем попало, падая и хохоча в простодушной радости. Кресты на башнях горели тяжелым византийским золотом. Оно было в храмах, на одеждах священнослужителей, в платьях и на кирасах гвардии. Из золота была неимоверной величины медаль. На лицевой стороне чеканился ее бюст, а спасенные Православие и Российское отечество возносили украшенный дубовыми листьями щит с ее именем. Провидение божие спускало с небес императорскую корону, а на жертвенник шел фимиам во изъявление всенародных молитв и благодарностей. «За спасение веры и отечества» — значилось сверху, на обороте же стояло: «Коронована в Москве, сентября 22 дня 1762 года».
Даже и памятник ей хотели учредить золотой. Эйтинский мальчик когда-то со смехом отказался от такого, она же молчала. Помпезная обильность была здесь только внешним знаком. Этот народ жаждал идеала во всем, и в ней тоже. Эта слепая жажда вскормлена тремястами лет татарского плена и усугублена тридцатью годами сумбурного метания и воровства, что прошли от кончины великого государя. Она же всё знала и сама согласилась на эту роль.
Только к чему же ведет столь неоглядное стремление к идеалу? Всякая девушка в свое время обманывается так, и неизвестно еще, что от того родится. Путь к идеалу — прямая линия, и не движутся так планеты. Идеал есть конец, и, сказывают, у индусов весь смысл жизни направлен к тому. По дороге в Москву, где-то за Тверью, она услышала, лихой голос пел: «Коль любить, то не на шутку!»
Нечто завершалось в ней. Совсем естественно стала она переходить черту, когда все видится с оборотной стороны. Раньше это делалось как бы по наитию, теперь она сама легко уходила от себя в некое чуждое состояние. Здесь она была сама собой: твердо и православно верующей Екатериной Второй, русской императрицей. Там же вдруг обнажалось прошлое, и девочка Фике с искривленным боком сумрачно и серьезно давала оценку всему, что происходило. Даже и самой себе в нынешнем ее преображении. С самого далекого детства в ней эта роковая раздвоенность…
С осени до весны шло громозвучное торжество коронации, а вершина его сделалась масленица. Посередине комнаты стоял высокий человек с сияющими озерными глазами, и никак не могла вспомнить она, где же еще видела это лицо. Она самолично участвовала в сценариуме народного действия, коим задумано было охватить всю Москву с ближними и дальними посадами. По Мясницкой, Покровке и обоим Басманным улицам проходили греческие боги и герои, громко провозглашая гнусность пороков и славу добродетели. Торжествующая Минерва ехала в колеснице во главе. А еще прямо под небом играли театры, танцевали куклы, неслись тройки в лентах и колокольцах, искусники в персидских одеждах выдували огонь изо рта. Как дети, наперебой придумывали они, чтобы рядом с Диогеном выступали природные московские знакомцы Взятколюб да Кривосуд, и из короба выскакивал разнузданный Враль, злобно щурясь от света наук, уползало Невежество…
Из приватного дома при выходе на Лубянку наблюдала она маскарад. Открыв в изумлении рты, смотрели на Минерву, и никакого смысла не было в лицах. Но вдруг все засветилось. Громко ударял в литавры человек на быке, пронзительно трубили в трубы скоморохи на верблюдах. Едкий пронзительный голос объяснял живые картины:
В карете сидя, он не смотрит на людей,Сам будучи своих глупее лошадей,Иль баба подлая природу утая,Нарядом госпожа, поступками свинья…
Спотыкаясь, с красным носом из тыквы, брел совсем русский Бахус в лаптях и шубе. Другой колотил его бутылкой по голове. Вприсядку плясали сатиры:
Шум блистает,Шаль мотает,Дурь летает,Хмель шатает,Разум тает,Зло хватает,Наглы враки,Сплетни, драки,И грызутся как собаки.Примиритесь!Рыла жалейте и груди!Пьяныя, пьяныя люди,Пьяныя люди,Не деритесь!
То пиита Хераскова были вирши. А человек с сиянием в глазах, который представил Мольера на российской сцене, все бегал, не замечая еды и постели, до надрыва и голосе изображая топчущимся мужикам, каково рыкает громовержец Зевс и как надобно метать Посейдонов трезубец. Аллегория Нечестия и Лизоблюдства в собачьем виде испуганно заслонялась лапами.
Никак не могла оторвать она глаз от светлого страдающего лица с вьющимся русым волосом по краям и вдруг поцеловала у него руку. Он посмотрел на нее е растерянностью, но тут увидел в окно, что в репетиции что-то не так. В одной рубахе побежал на холодную улицу исправлять дело. Вдруг вспомнила, что он тоже был в Ропше, с Алексеем Орловым, когда случилось неизбежное с эйтинским мальчиком…
Она стояла потом в церкви, а он лежал в гробу все такой же светлый и недоступный тлению, раб божий и артист Федор Волков, что бросил свое доходное купечество ради идеала. Простудившись в дни торжества, умер он возле своей мечты. Она подняла глаза и вдруг увидели его в углу храма, только что снятого с креста. То же озерное сияние было там, и русый волос вился вдоль худых щек…
Теперь она шла в прямом лесу, и деревья с двух сторон приступали к дороге. Снег мокрыми наледями окружал каждую ветку, тянул тяжело вниз потускнелые скрученные листья. Было мокро и тихо…
Не к тому ли идеалу сбивает ее от дела Панин, когда придумывает в соправители некий совет? То от долгого посольского сидения в Швеции оторвался он от здешней реальности. Этот совет уже был при первой Екатерине и втором Петре, а сенат от того сделался уже не «правительствующим», как задумано при великом государе, а только «высоким». Опять же в ущерб сенату явился он при Анне Иоанновне в форме Кабинета, а у покойной императрицы назывался Конференцией по внешним делам. Однако в прежнем виде вершила все управление, внутреннее и внешнее, та Конференция по желанию и к выгоде своих сиятельных членов. Государыне-тетушке ох как скучалось заниматься государственным делом. И до того довела, что при Шуваловых свое истинное слово даже сама вслух боялась сказать. А те и с другими сочленами свое воровство на полной воле вершили, так что и самодержавность на том кончилась.
Теперь же Никита Панин, насмотревшись шведского порядку, возмечтал на тот же манер ограничить ее царскую и императорскую власть. С чувством и примером говорил ей все эти годы о пользе такого устройства для нее и отечества, и она соглашалась. А сразу после переворота представил проект об императорском совете не меньше шести членов, чтобы правили с нею вместе…
Та же природная русская жажда правды присутствовала тут. Согласись она, так кого в тот императорский совет определять? Чистый помыслами Панин и других таких мыслит. Но будет там совсем один, разве что орлеанская девица станет ему в помощь. А еще тот же своенравный Кирилла Разумовский, мерзавец Теплов, Орловы — Гришка с Алексисом да прочие не хуже и не лучше. Эти и станут лакомиться у пирога во весь русский размах, как было уже и будет. И когда даже бы пятеро их было таких, как Панин, то непременно найдется шестой, который, ухватившись за тот их идеал, в некий час ссечет им головы и установит себя на пьедестале Иоанна Грозного. А тем самым и державу свернет с ее назначенного пути, нарушив вселенское равновесие…